- +

* Без названия


Последние сообщения

Страницы: : 1 ... 4 5 [6] 7 8 ... 10
51
Борис Акунин Детская книга / Все пропали!
« Последний ответ от djjaz63 Ноября 20, 2024, 01:46:44 am »
Все пропали!
— Что тебе угодно? — спросил Ластик настороженно, но с любопытством — слова про тайну его
заинтриговали. — Если ты хочешь опять говорить про Камень… — Он поймал жадный взгляд барона,
устремленный на Райское Яблоко и прикрыл его ладонью.
— Я хочу тебе, во-первых, сообщить великий секрет, а во-вторых, сделать предложение огромной
выгоды и важности. — Келли немного успокоился, во всяком случае, заговорил более связно. —
Слушай же…
Он оглянулся по сторонам, понизил голос.
— Я — обладатель манускрипта, написанного самим Ансельмом Генуэзским.
Где-то Ластик уже слышал это имя — Ансельм. Встречалось в дипломатической переписке с
иноземными государями? Или упоминал цесарский (австрийский) посол?
Доктор покачал головой:
— Я вижу, это имя тебе незнакомо, что неудивительно. Непосвященные не знают величайшего из
алхимиков, ведь он жил много лет назад. Но мои собратья свято чтут его память. Ибо известно, что
Ансельм добыл целый наперсток Магистериума. Он оставил рукопись, подробно излагающую весь
порядок Трансмутации, и я сумел достать этот бесценный документ. Прочтя, я, разумеется, его
уничтожил, и теперь эта великая тайна хранится только здесь. — Келли похлопал себя по лбу. —
Таким образом, я знаю способ и владею запасом Тинктуры. — Он показал пузырек со своей тертой
дрянью — жабья слизь, помет летучей мыши и прочее. — Мне не хватает лишь идеального
Магического Кристалла. Но он есть у тебя. Иными словами, у тебя есть ключ, но нет знания. Я же
обладаю знанием, но не имею ключа. Мы необходимы друг другу!
На всякий случай Ластик поглядел по сторонам. И слева, и справа стояли стрельцы. Если этот
псих накинется и попробует отобрать алмаз силой, в обиду не дадут.
— Не бойся, — вкрадчиво сказал барон. — Камень останется в твоей собственности. Ты всего лишь
одолжишь его мне на время и будешь лично присутствовать при Великой Трансмутации. Я вижу в
твоем взоре недоверие? — Келли укоризненно развел руками. — Хорошо. Чтобы убедить тебя в своей
искренности, я приоткрою краешек Тайны. Ты узнаешь сведения, за которые всякий алхимик охотно
отдал бы душу Сатане.
Он наклонился к самому уху Ластика. Это было не очень приятно, потому что в семнадцатом веке
даже англичане еще не чистили зубы, не пользовались дезодорантом и почти никогда не мылись.
— Оказывается, наилучший источник Эманации, содержащий максимальную концентрацию
Божественного Излучения — это свечение расплавленной ртути. Нужно зажать Магический Кристалл
щипцами из испанского золота и окунуть в кипящую ртуть на тринадцать минут и тринадцать секунд.
Потом вынуть очищенный алмаз, сфокусировать на нем свечение ртути и пропустить луч сквозь
Тинктуру. Минуту, всего минуту спустя она превратится в Магистериум. Известно ли тебе, что двух
крупиц этого волшебного порошка довольно, чтобы превратить сто фунтов обыкновенного свинца в
пятьдесят восемь фунтов беспримесного аурума, сиречь золота! Только представь себе!
Этот не отвяжется, понял Ластик. У него пунктик, навязчивая идея. Придется поговорить
начистоту.
— Ученый доктор, ты так много знаешь о Райском Яблоке. Неужто тебе неведомо, что Камень
нельзя подвергать никакому воздействию, что от этого обязательно случится большая беда?
Келли вздрогнул, отодвинулся и посмотрел на собеседника так, будто увидел его впервые.
— Ах, так ты посвящен в эту тайну. А прикидывался несмышленным дитятей… Клянусь
Мурифраем, никогда еще я не встречал столь удивительного отрока!
Что-то в облике англичанина изменилось. Исчезла слащавость, затвердела линия рта, глаза
больше не щурились, а смотрели жестко и прямо.
— Что ж, тогда я буду говорить с тобой не как с ребенком, а как со зрелым мужем. Да, если
опустить Райское Яблоко в расплавленную ртуть, будет большое несчастье, которое распространится
на несколько сотен или даже тысяч верст — это, если говорить в терминах расстояния. И на
несколько лет, если говорить в терминах времени. Похищение даже малой частицы Эманации даром
не проходит. Так случилось и после великого эксперимента, произведенного Ансельмом в 1347 году в
городе Генуе. Той осенью на Европу обрушился великий мор, и продолжался много месяцев, так что
обезлюдели целые королевства и княжества.
Тут Ластик вспомнил: про Великую Чуму, истребившую треть населения Европы, ему рассказывал
профессор. Вот где он слышал имя «Ансельм»!
— Но что с того? — пожал плечами барон. — К нашему времени все эти люди все равно бы давно
уже умерли. Миновал мор, и народы расплодились снова, еще более многочисленные, чем прежде.
Зато у человечества осталась щепотка Магистериума. Пускай ее всю израсходовали на золото, это
неважно. Главное, что мы, алхимики, теперь знаем наверняка: Великая Трансмутация возможна! —
Келли воздел к небу трясущиеся руки.
— Не дам, — отрезал Ластик, и на всякий случай спрятал Камень под кафтан — очень уж
расходился почтенный доктор.
— Отдашь, — процедил англичанин. — Не добром, так силой.
— Кто же это меня заставит? — усмехнулся князь Солянский, но все-таки сделал шажок назад.
— Твой государь.
Ластик только фыркнул.
— До сих пор он был тебе другом, — зловеще улыбнулся алхимик. — Но отныне он станет воском
в руках царицы. Можешь мне поверить, я знаю природу людей. Я хорошо изучил высокородную
Марину, а на твоего повелителя мне достаточно было взглянуть один раз. Очень скоро истинной
владычицей Московии станет царица. Самой легкой добычей для умной женщины становятся сильные
мужчины.
Вспомнив, как вел себя Юрка на свадебном пиру, Ластик похолодел. Что, если хитрый англичанин
прав?
— Я лучше утоплю алмаз в реке, как тот ювелир. Но ты Камня не получишь! — выкрикнул Ластик.
Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза.
Потом Келли тихо рассмеялся.
— Я вижу, Райское Яблоко доверено достойному Стражу. Я испытывал тебя, принц. И ты выдержал
испытание с честью.
С учтивым поклоном барон удалился, оставив Ластика в тревоге и недоумении.
После высочайшего венчания к разгульному веселью простонародья, начавшего праздновать
свадьбу загодя, присоединились придворные, и торжества пошли чередой. Каждый день начинался с
охоты в Сокольниках или рыцарского турнира на европейский манер, а заканчивался шумным пиром
— то по-московски, с бесконечной сменой кушаний, с рассаживанием по чинам и без женщин, то по-
польски, всего с четырьмя переменами блюд, но зато с дамами, музыкой и танцами.
Вторая разновидность, конечно, была поживей, да и царь с царицей держались менее скованно:
шутили, смеялись, даже танцевали, чем приводили бояр в гнев и возмущение.
А Ластику нравилось. Особенно модный французский танец «Купидон».
Сначала польский оркестр — лютни и скрипки — заводил тягучую, медленную музыку. Потом с
двух сторон выплывали он и она: Марина в воздушном платье с испанским воротником, на высокой
прическе маленькая легкая коронетка; Дмитрий в бело-золотом колете и коротком плаще, со шпагой.
Кавалер снимал шляпу со страусиным пером — левой рукой, то есть жестом, идущим от сердца. Дама
слегка приседала, потупив глаза. Потом танцоры, изящно выгнув руки, касались друг друга самыми
кончиками пальцев — тут по русской стороне стола прокатывался сдавленный вдох: срамота. Царь с
царицей этого не слышали, смотрели не на мрачные боярские физиономии, а друг на друга и
улыбались блаженными улыбками.
Зато Ластик наслушался всякого. Ропот, начавшийся еще в день свадьбы, звучал все громче, почти
в открытую.
— Испокон веку такого непотребства не бывало, — говорили бояре. — Псами на пиру Иоанн
Васильевич нас травил, это да. Бывало, что и посохом железным осердясь прибьет. Князя Тулупова-
Косого из окошка выметнул, для своей царской потехи. Но чтоб, обрядясь в немецкое платье, с
царицей непотребно скакать?
— А может, царь вовсе не Иванов сын? — пропищал чей-то голос, явно измененный, но Ластик
узнал — Мишка Татищев, думный дворянин.
На опасные слова со всех сторон зашипели: «Тс-с-с». Ластик и не оборачиваясь знал — это они его,
царева брата, стерегутся.
Помолчат немного, и снова за свое.
— Гляди, княже, телятину подали, — брезгливо скажет один. — А хрестьяне православные
телятины не едят.
Другой подхватывает:
— Руки-то, руки мыть заставляют, будто нечистые мы.
Это про польский обычай — у входа в пиршественную залу слуги подавали гостям кувшин и таз
для омовения рук. Бояре обижались, руки прятали за спину, проходили мимо.
Садясь за стол, молча ели, пялились на голые плечи и декольте полячек, в разговоры с
иноземцами не вступали.
Но и польские паны вели себя не учтивей.
Громко гоготали, не стесняясь присутствием государя. Тыкали в бояр пальцами, о русских людях и
московских обычаях отзывались презрительно — хоть и по-польски, но языки-то похожи, «swinska
Móskva» понятно и без перевода.
С каждым днем враждебность по отношению к наглым чужакам всё возрастала.
Во дворце, при царе с царицей, кое-как сдерживались, а в городе было совсем худо.
Поляки, кто званием попроще и в Кремль не допущен, пили еще забубенней, чем москвичи, благо
злата от Дмитриевых щедрот у них хватало. Напившись, приставали к девушкам и замужним
женщинам. Чуть что — хватались за сабли.
Никогда еще русская столица не видывала подобного нашествия иностранцев, да еще таких
буйных.
С войском Дмитрия и свитой воеводы Мнишка на Москву пришли далеко не лучшие члены
шляхетского сословия — шумный, полуразбойный сброд. Поговаривали, что король Жигмонт в свое
время поддержал претендента на царский престол по одной-единственной причине: надеялся, что
Дмитрий уведет с собой из Польши смутьянов, забияк, авантюристов — и пускай всю эту шантрапу
перебьет войско Годунова. Причем с Дмитрием год назад ушли те, что похрабрее, и многие из них,
действительно, сложили головы, но поляки пана Мнишка шли не воевать, а гулевать, не рисковать
жизнью, а пьянствовать.
Вышло так, что самые распоследние людишки польского королевства почувствовали себя в Москве
хозяевами, особенно когда вино полилось рекой.
Уж доходило до смертоубийства — меж пьяными ссоры вспыхивают быстро. Польские сабли
звенели о русские топоры, лилась кровь. Пробовали ярыжки наводить порядок — какое там. Схватят
разбушевавшегося шляхтича — на выручку бегут десятки поляков с ружьями и саблями. Заберут
буяна-посадского — тут же валят сотни с колами и вилами.
Скверно стало на Москве, тревожно. В воздухе густо пахло вином, кровью и ненавистью.
Ластик, хоть сам пешком по улицам не ходил, но наслушался достаточно. Много раз пытался
прорваться к государю для разговора с глазу на глаз, но Дмитрий или находился на царицыной
половине дворца, или был окружен придворными.
Пробиться к нему удалось всего дважды.
В первый раз днем, когда двор возвращался с псовой охоты.
Ластик улучил момент, когда царь в кои-то веки был один, без царицы (она заговорилась о чем-то
с фрейлинами) и подъехал вплотную.
— Юр, ты бы в церковь сходил, на молебне постоял, — заговорил он вполголоса и очень быстро —
нужно было успеть сказать многое. — Ропщут бояре и дворяне. И кончай ты нарываться, не ходи во
французских нарядах, со шпагой. Тоже еще Д'Артаньян выискался! Скажи своим полякам, чтоб вели
себя поскромнее. А бояр припугнуть бы, очень уж языки распустили…
— Пускай, — беспечно перебил Юрка. — Еще недельку попразднуем, а потом возьмемся за
работу. — Схватил современника за плечи, крепко стиснул и шепнул. — Эх, Эраська, вырастай
скорей. Женишься на своей Соломонии — узнаешь, что такое счастье.
Ластик залился краской, вырвался.
— Дурак ты! Какую недельку? Того и гляди, на Москве в набат ударят — поляков резать.
Но уже подъезжала на чистокровном арабском жеребце царица. И была она, раскрасневшаяся от
ветра и скачки, так хороша, что у Юрки взгляд затуманился, выражение лица стало идиотское — и
беседе конец.
Во второй раз, когда дело приняло совсем паршивый оборот (потасовки вспыхивали чуть не
ежечасно, причем в разных концах города), Ластик уселся Наверху, возле дверей женской половины
дворца и твердо решил дожидаться хоть до самой ночи, но обязательно выловить Юрку для
серьезного разговора.
Час сидел, два, и высидел-таки.
Из Марининых покоев вышел Дмитрий, довольный, улыбчивый. Увидел друга — обрадовался.
Начал рассказывать, какая Маринка чудесная, но Ластик про эту чепуху и слушать не стал.
— Юрка, приди ты в себя! Сегодня в Китай-городе шляхтич купца зарубил. Убийцу не нашли, так
вместо него трех других поляков на куски разорвали. Бояре меж собой тебя в открытую ругают вором
и самозванцем. Мой дворецкий слышал от дворецкого князя Ваньки Голицына, будто его хозяин со
товарищи убить тебя хотят. Такой уж народ бояре, не могут без острастки. Если бы кому-нибудь как
следует шею намылить, остальные враз поутихнут. Голову рубить, конечно, не надо, но, может, хоть в
ссылку отправить человек несколько? — И Ластик перечислил самых зловредных шептунов — братьев
Голицыных, Михаилу Татищева, Салтыкова. — Действуй, Юрка! Пока ты любовь крутишь, эти гады
дворец подожгут, да и зарежут тебя вместе с Мариной!
Государь снисходительно улыбнулся.
— Во-первых, не подожгут. Тут брус с огнеупорной спецпропиткой, моё изобретение. Во-вторых,
бояре только шептаться здоровы, а поднять руку на помазанника Божия им слабó. Рабская
психология. Уж на что папка мой липовый Иван Васильевич был паук кровавый, никто против него
пикнуть не посмел. А коли все-таки сунутся какие-нибудь уроды, у меня, сам видишь, охрана крепкая.
Снаружи стрельцы, триста человек. Внутри — рота храбрых немцев. Отборные ребята, один к одному,
боевые товарищи. Со мной от самой границы шли. Таких не подкупишь.
Он кивнул на алебардщиков в золоченых кирасах. Командир караула, увидев, что царь на него
смотрит, лихо отсалютовал шпагой.
— А где капитан Маржерет? — спросил Ластик, увидев, что офицер незнакомый.
— Заболел. Это его помощник, лейтенант Бона, тоже славный рубака. Ты не думай, Эраська, я же
не лопух какой. — Юрка шутливо щелкнул Ластика по носу. — Опять же про решетки защитные не
забывай. Чик-чик, и никто не сунется.
Он подошел к стене, из которой торчал рычаг. Повернул — в коридоре лязгнуло: это опустилась и
отсекла лестницу прочная стальная решетка. Такое же устройство имелось и с противоположной,
женской стороны.
— Чудо техники семнадцатого века, запатентовано Ю. Отрепьевым, — гордо сказал царь и вернул
рычаг в прежнее положение.
— А если на тебя нападут не во дворце? — не дал себя успокоить Ластик. — На охоте, на улице
или…
Но в этот момент с царицыной половины выплыла дебелая фрейлина в широченной юбке. Присела
в реверансе, лукаво улыбнулась и пропела:
— Великий круль, пани крулева просит тебя вернуться до опочивальни. У нее до тебя очень, очень
срочное дело.
Только он Юрку и видел.
К себе на Солянку Ластик возвращался мрачный. На улицах было уже темно, по обе стороны кареты
бежали скороходы с факелами, возница щелкал длинным бичом и орал: «Пади! Пади!»
Всё вроде было как обычно, но сердце сжималось от тревожного предчувствия. Завтра пойду к
нему снова, прямо с утра, и так легко не отпущу, пообещал себе Ластик. А может, лучше отправиться
к Марине, вдруг пришло ему в голову. Она умная и поосторожней Юрки, она поймет.
Давно надо было с ней потолковать. Как только раньше не сообразил!
У ворот подворья, как всегда, толпились нищие, знали, что князь-ангел, возвращаясь из поездки,
обязательно подаст несчастным. Увидели карету — подбежали, встали в очередь. Давки и сутолоки
почти не случилось, люди были привычные, не сомневались — милостыни хватит на всех.
Ластик взял с сиденья кошель, стал раздавать по серебряной копейке — деньги немалые, десяток
пирогов купить можно.
Последней в окно сунулась девчонка-оборвашка. Из одежды на ней был лишь рогожный мешок: по
талии перехвачен грубой веревкой, голова продета в дырку, но волосы нищенка покрыла платком,
честь по чести.
Руку с монетой бродяжка оттолкнула, залезла в карету по самые плечи.
Сердито сказала ужасно знакомым голосом:
— Жду его жду, а он невесть где прохлаждается!
— Соломка, ты?!
Княжна всхлипнула:
— Беда, Ерастушка! Пропали! Все пропали!
52
Борис Акунин Детская книга / Царская свадьба
« Последний ответ от djjaz63 Ноября 20, 2024, 01:46:07 am »
Царская свадьба
В светлый майский день Марина въезжала в ликующую Москву.
Дюжина белых в черных яблоках лошадей, каждую из которых вел под уздцы дворянин хорошей
фамилии, тянула ало-золотую карету августейшей невесты. Тысяча царских гусар и две тысячи пеших
стрельцов составляли почетный эскорт.
Государь и его будущая супруга сошлись на мосту, где их могли видеть все. Дмитрий был в белом
кафтане, на белом же коне. С седла не сошел. Зато полячка покинула карету, и, когда толпа увидела,
как хороша невеста, по обоим берегам прокатился восхищенный вздох.
Ради торжественной церемонии Марина Мнишек нарядилась в московское платье, голову
увенчала ажурным кокошником, еще и укрыла платком, чтобы, не дай бог, не торчало ни единой
прядки. Легко согнув тонкий стан, поклонилась суженому до земли. Народ одобрительно загудел —
уважает иноземка стародавние русские обычаи.
Лишь теперь государь ступил на землю. Никаких объятий или, сохрани господь, поцелуев —
милостиво кивнул, позволяя невесте распрямиться, и на мгновение коснулся ее руки, да и то через
кисейный платок.
Князь Солянский, сидевший на вороном коне с кремлевской стороны моста, махнул шапкой —
подал знак, и спрятанный внутри полотняного балагана оркестр из ста музыкантов ударил туш.
Это Ластик хотел Юрке сюрприз сделать, два дня репетировал с гуслярами, дудочниками,
литаврщиками и ложечниками. Оркестров на Руси испокон веку не бывало, музыканты долго не
могли взять в толк, чего от них хотят, да и со слухом у шестиклассника Фандорина было не очень.
«Паа-ра-па-ПАМ-ПАРАМ-ПАМПАМ! ПАРА-ПА-ПАМ-ПАРАМ-ПАМПАМ!» — надрывался князь, пытаясь
изобразить туш. В конце концов охрип, но простая вроде бы мелодия никак не давалась.
Отсутствие партитуры оркестр компенсировал громкостью — со всех сил ударил в медные тарелки
и барабаны, завизжали свирели, забренчали гусли. Над Кремлем взвились перепуганные птицы, а
некоторые особенно впечатлительные горожанки даже попадали в обморок.
На этом торжественная встреча и закончилась. Государь вернулся во дворец, а невесту повезли в
Вознесенский женский монастырь, где она, согласно обычаю, должна была провести пять дней в
добровольном заточении, вдали от мужчин.
Монастырь был выбран неслучайно — там теперь жила Марья Нагая, в иночестве Марфа, мать
царевича Дмитрия, еще прошлым летом доставленная в Москву из дальней ссылки.
Ластик очень боялся, что царица разоблачит самозванца, но Юрка был беспечен. «Узнает, как
миленькая, — говорил он. — Думаешь, охота ей в глуши сидеть, на хлебе да воде? А так она
государевой матерью будет. Представительницам эксплуататорского класса сладкая жизнь дороже
всего».
И оказался прав. Встреча вдовицы с чудесно обретенным сыном прошла на виду у многочисленной
толпы и была столь трогательна, что над площадью стоял сплошной всхлип да сморкание.
Государыню-матушку с комфортом устроили в кремлевской Вознесенской обители, царственный
же сын остался жить-поживать во дворце, к полному взаимному удовлетворению.
Выборные горожане проводили августейшую невесту к будущей свекрови в Кремль и лично
убедились, что карета скрылась за крепкими монастырскими воротами. Моментально разнесся слух,
что полячка готовится принять православную веру, и это всей Москве очень понравилось.
А еще больше понравилось, что с этого дня в столице начались празднества и гулянья, с музыкой и
бесплатным угощением. По царскому распоряжению, вина народу не давали, лишь квас да сбитень,
но выпивкой православные разживались сами, так что пошло всеградно питие и веселие зело великое.
Сенат в эти дни не заседал, весь царский двор готовился к свадебному пиру. Одному князю
Солянскому было не до праздников — он исполнял ответственную, но занудную службу: представлял
особу государя при августейшей невесте.
Кроме него никто для этой церемониальной роли не годился, потому что взрослым мужчинам
недуховного звания вход в женский монастырь был заказан, князь же Солянский, хоть и почитался за
первого вельможу Московского царства, числился пока еще не в мужах, а в отроках.
По обычаю, невесту полагалось «оберегать», то есть следить, чтоб ее не похитили или, того хуже,
не сглазили. Во избежание первого вкруг стен монастыря стояли караулом стрельцы и польские
жолнеры (хотя предположить, что кому-то взбредет в голову красть цареву суженую из Кремля, было
трудновато). Гарантию от «черного глаза» обеспечивал лично князь-ангел.
Работа у Ластика была такая: разряженный в пух и прах, во всей парчово-собольей сбруе, он сидел
в покоях Марины и ровным счетом ничего не делал. Просто наблюдал, как Юркина избранница
готовится к свадьбе и управляется со своей шумной свитой. Смотрел и восхищался.
Фрейлины, камер-фрау и служанки пани прынцессы в отсутствие мужского пола весь день ходили
неприбранные, нечесанные, а то и полуодетые. Ластика перестали стесняться очень быстро.
Попялились немного на нарядного истуканчика, важно сидящего в высоком почетном кресле,
похихикали — в диковину им «московитский ангел», но скоро привыкли и внимания на него уже не
обращали.
От этой визгливой, истеричной команды любой нормальный человек в два счета сошел бы с ума, а
Марина ничего, справлялась.
Вдруг среди полячек проносился слух, что московиты затеяли всех шляхтичей перебить, а
шляхтенок насильно постричь в монашки. И сразу начинались вопли, слезы, причитания. Появится
Марина, на одних прикрикнет, других успокоит — глядишь, снова тишь и гладь.
То фрейлины забунтуют против русской еды — мол, у них от солений, икры и кваса животы болят.
Марина шлет записку жениху, и в тот же день русских кухарок сменяют польские. На время в
монастыре опять воцаряется тишина.
Но ненадолго. Прорвались сквозь караул гневные польские ксендзы, потребовали немедленной
встречи с ясновельможной пани. До них дошел слух о ее переходе в православие. Ладно, она дает им
аудиенцию. Ластик тоже присутствует, по должности, и видит, как быстро Марина усмиряет
иезуитов: немножко поворковала с ними, помолилась, тут же исповедовалась, и они ушли
укрощенные.
В любой ситуации невеста сохраняла полное хладнокровие, хотя забот у нее хватало и без
придворных дур с ксендзами. С рассвета до темноты вокруг Марины суетились портнихи — нужно
было в считанные дни сшить две дюжины платьев, да украсить их десятью тысячами драгоценных
каменьев, сотнями аршин золотой и серебряной канители, кружевами, затейливой вышивкой.
При этом у Марины находилось время и на то, чтоб поболтать с невестоблюстителем. С Ластиком
она теперь держалась совсем не так, как при первой встрече, а ласково и открыто, называла
трогательно: «братик».
После того как избавилась от иезуитов, села рядом, положила Ластику руку на плечо и спросила:
— Скажи, братик, вот ты в раю побывал. Есть ли для Бога разница, в какой из христианских вер
душа пребывала — в римской или в русской?
— Я про рай ничего не помню, — ответил он, как обычно.
Марина задумчиво смотрела на него. Помолчала немного и говорит:
— Мои дуры называют тебя врунишкой. Мол, не может москаль-еретик в Божьи ангелы попасть. А
доктор Келли уверен, что ты истинно явился из Иного Мира. Я ему верю, он в таких вещах
разбирается. Но про спасение души и про грех спрашивать его напрасно, ибо святости в англичанине
ни на грош… Вот ты сердцем чист, потому и спрашиваю. Грех ли это перед Богом, если я веру
поменяю? Ведь не признают русские люди царицей иноверку, так навечно и останусь для них чужой.
— Ты хочешь принять православие по расчету? — неодобрительно покачал головой Ластик.
Она улыбнулась:
— Глупенький ты еще, братик. — Хоть по-русски она изъяснялась на диво складно, твердое «л» ей
никак не давалось, поэтому получилось «гвупенький». — Не по расчету, а по любви. Ведь не грех это?
Притом не в магометанство какое-нибудь перейду или, упаси Боже, огнепоклонство, а в веру
древнехристианскую, чтущую и Спасителя, и Деву Марию. — Она благочестиво перекрестилась, и не
слева направо, по-католически, а по-православному — справа налево, двумя перстами. — Ведь и
Христос любви учил, правда?
Ластик немного поразмыслил.
— Наверно, не грех, — неуверенно сказал он. — Если из-за любви…
Подумал: надо будет у Соломки спросить, она наверняка знает. Только теперь ее не скоро увидишь
— лишь, когда торжества закончатся.
Марина засмеялась, потрепала его по волосам.
— «Наверно». Ах, что ты можешь знать про любовь? Хоть и говорят, что разумом ты мудрец, все
равно еще несмышленыш.
Так и не помог он Марине в этом трудном вопросе, а больше ей, бедной, посоветоваться было не с
кем.
Вообще-то считалось, что эти пять дней невеста проживет под опекой царицы Марфы, которая
будет по-матерински наставлять ее и просвещать, но государыня-мать по части советов и особенно
просвещения была малополезна. За четырнадцать лет, проведенных в полузаточении, вдова Ивана
Грозного так настрадалась от вечного страха, скуки и скудной пищи, что теперь не переставая ела
всякие разносолы, слушала сказки мамок-приживалок да глядела через оконце на удальцов-
песенников, услаждавших ее слух. За монастырские стены песенникам ходу не было, поэтому они
заливались соловьями снаружи, а Марфа, толстая, распаренная, кушала курятину с утятиной, если
постный день — красную и белую рыбу, заедала пирогами, запивала киселями, и ничего ей больше от
жизни не требовалось, лишь бы не сослали назад в лесную глушь, горе мыкать.
И государь, и невеста поспешали со свадьбой и едва дождались, когда пройдут положенные пять
дней.
И вот счастливый день, наконец, наступил.
Венчание состоялось в Успенском соборе. Невеста опять нарядилась по-русски. Ее платье было так
густо обшито самоцветами, что никто не смог бы понять, какого цвета ткань. Марина еле
переставляла ноги в этом тяжеленном, негнущемся наряде — ее вели под руки две боярыни. Но уста
полячки озаряла ясная улыбка, и глаза сияли.
Дмитрий шествовал столь же торжественно, в усыпанной алмазами и рубинами царской шапке, в
длинной малиновой мантии. За ним пажи несли на бархатных подушках символы самодержавной
власти — скипетр и золотое яблоко.
Молодые обменялись кольцами, произнесли слова супружеского обета.
Из католиков на венчание был допущен лишь отец невесты, прочие остались ждать снаружи. И всё
равно бояре ворчали — всё им было не так.
Ластик стоял в толпе придворных и не мог не слышать, как сзади шепчутся:
— Свадьбу-то в четверток (четверг) наладили, грех это.
— Когда это венчали перед Миколиным днем? Ой, не к добру.
— Глядите, ишь прядку-то из-под венца выпустила, охальница. Тьфу!
Но брюзжали те, кто находился на отдалении от аналоя. Передние следили за выражением лица,
громко славили новобрачных, а больше всех распинался Василий Иванович Шуйский, назначенный
тысяцким (распорядителем) церемонии.
Когда Марина подошла целовать икону — все ахнули, потому что царица облобызала образу не
руку, а уста, по польскому обычаю.
Услышав глухой гул, Ластик вжал голову в плечи. Про то, что жениться в канун Миколина дня —
дурная примета, он не знал, но теперь и его охватило недоброе предчувствие.
А после венчания бояр ждало новое потрясение. Впервые в русской истории царскую избранницу
короновали — будто полноправную государыню.
Ластик не знал, чья это идея — то ли честолюбицы Марины, то ли самого Юрки, который ратовал
за женское равноправие и даже собирался на следующий год ввести праздник Восьмое марта, но в
любом случае придумано было некстати. Только еще больше гусей раздразнили.
Для Дмитрия Первого этот день, может, и был счастливым, но князю Солянскому давался тяжело.
Он устал от долгого стояния на ногах, от боярского злошептания, глаза утомились от назойливого
блеска золота, которого вокруг было слишком много — прямо взгляд отдыхал, если случайно
примечал где-нибудь на кафтане у небогатого дворянина серебряное шитье.
И на свадебном пиру, устроенном в Грановитой палате, настроение князь-ангела не улучшилось.
Обычно он сидел по правую руку от Дмитрия, а сегодня его место заняла Марина. Царица Марфа,
воевода Мнишек, патриарх и даже тысяцкий Василий Иванович оказались к молодым ближе, чем
государев названный брат.
Это бы ладно, чай, не боярин на ерунду обижаться. Ластика задело другое. Пять дней с Юркой не
виделись, не разговаривали — хоть бы разок взглянул на товарища и современника. Нет, как
уставился на Марину, так ни разу глаз от нее не отвел.
Вот молодая царица — та успевала одарить улыбкой каждого, а Ластику даже потихоньку
подмигнула. Хорошую Юрка выбрал себе жену, с этим ясно. И твердая, и воспитанная, и умная, на
лету всё схватывает. Что с иконой промахнулась — это ничего, научится. Привыкнут к ней бояре —
полюбят, простят даже корону, что нестерпимым блеском сияла у нее на голове.
Но в самый разгар пира Марина совершила новую оплошность.
Князь Шуйский, умильно щуря правый глаз, разразился льстивой речью, в которой назвал полячку
«наияснейшей великой государыней», тем самым как бы признав ее равновеликость самодержцу.
Марина, просияв, протянула боярину руку для поцелуя, что при польском дворе почиталось бы
знаком особой милости. Василий Иванович остолбенел — московские вельможи женщинам, хоть бы
даже и царицам, рук не целовали.
Гости сидели так: по правую сторону стола бояре, по левую шляхтичи.
При виде того, как князь Шуйский, потомок Рюрика, склонившись, лобызает руку полячки, левая
сторона взорвалась криками «виват!».
Правая возмущенно загудела, но со своего места грозно приподнялся воевода Басманов, показал
здоровенный кулачище, и все проглотили языки.
Ластик смотрел вокруг и думал: что за свиньи эти средневековые жители. За год, прожитый в
семнадцатом веке, он так и не привык к их манерам.
Посуда золотая и серебряная, а моют ее один раз в год, так и накладывают яства в грязную. Едят
руками, чавкают, хлюпают, рыгают, вытирают жирные руки о бороду, потому что жалко пачкать
нарядную одежду.
Тошно стало князь-ангелу. Встал он потихоньку из-за стола, вышел на крыльцо, подышать свежим
воздухом.
Жалко, Соломки нет — московских девиц на пиры не пускают. Уж как бы ей было интересно
посмотреть на жениха с невестой, да во что польские дамы одеты, да музыку послушать. Надо всё
хорошенько запомнить, особенно про платья — наверняка будет расспрашивать.
— Благоуодный пуынц! — вдруг раздалось за спиной. — О, наконец-то!
Доктор Келли. В черном бархатном камзоле, черных чулках, в берете с черным пером — на пиру
его точно не было, иначе Ластик наверняка бы заметил черный параллелепипед среди сплошного
золота.
— Я искал. Тебя. Все эти. Дни. Чтобы. Открыть великую. Тайну. — Англичанин задыхался — то ли
от спешки, то ли от волнения. — Ждал и теперь. У входа. Надеялся, что. Мурифрай заставит. Тебя
выйти. И ты откликнулся на зов. Это сама судьба.
53
О магическом кристалле, великой трансмутации и философском камне
Странный человек разогнулся. На собеседника через лупу смотрел глаз, круглый и выпуклый, как у рыбы.
— Кто ты? — только и нашелся, что прошептать пораженный Ластик.
— Я звездочет, алхимик, рудознатец (минералог) и балователь (медик), — важно ответил
Келли. — Искусству постигать тайны бытия я учился у великого Джона Ди, придворного чародея
королевы Елизаветы Английской, а титул барона получил от австрийского императора Рудольфа,
просвещеннейшего из государей. Со мной ты можешь быть совершенно откровенен. Я —
единственный, кто способен тебя понять, о чудесный отрок. — Он убрал лупу и впился взглядом в
лицо Ластика. — Про тебя толкуют, будто ты ангел, побывавший в Раю и вернувшийся на Землю. Я
был уверен, что это глупые выдумки московитов, известных своим невежеством и суеверием.
— О, прости! — Барон прикрыл ладонью рот. — Само сорвалось. Но раз ты владеешь Райским
Яблоком, значит, ты, действительно, побывал в Ином Мире! Именно там ты получил Камень, и твоя
миссия — вернуть его людям. Я угадал?
Эдвард Келли возбужденно облизнул губы, смахнул со лба капельки пота.
Ластик был взволнован ничуть не меньше. Оказывается, ученые семнадцатого века знают про
существование Камня!
— Да, я был там… Но я ничего не помню… — забормотал князь-ангел. — Возвращение в бренную
плоть лишило меня памяти.
— Ты был там! — возопил Келли, не дослушав, и поднял глаза вверх. — Благодарю тебя, могучий
Мурифрай!
Ластик был уверен, что царь и его невеста обернутся на этот вопль, но те по-прежнему стояли,
прижавшись друг к другу, и, похоже, ничего вокруг не замечали.
— Какой великий день! — Барон всхлипнул, по его толстым щекам стекали слезы. — Я знал, я
чувствовал, что Мурифрай не напрасно позвал меня в Московию!
— Кто это — Мурифрай?
Англичанин торжественно воздел палец:
— Дух-покровитель алхимиков. Но скажи мне, о пришелец из Иного Мира, неужто ты совсем
ничего не помнишь?
— Совсем.
Келли деловито осмотрел его и даже слегка ущипнул за ухо.
— Хм, я не нахожу в тебе ни одной из пяти ангельских примет. Уши твои не холодны, волос не
золотист, глаза не круглы, кожа не бело-розова, а лицо не идеальной формы.
За лицо Ластик обиделся, подумал: на себя бы посмотрел, параллелепипед несчастный!
— Но, может быть, ты сохранил способность слышать голоса из Иного Мира? — пытливо
уставился на него англичанин.
— Что?
— Ничего, это мы проверим. — Келли скользнул взглядом вниз, на Камень, и больше уже головы
не поднимал — всё не мог наглядеться. — Известно ли тебе, что император Рудольф разыскивает этот
алмаз по всей Европе и сулит за него герцогский титул, миллион золотых дукатов и три города с
деревнями? Три настоящих каменных города, населенных трезвыми и трудолюбивыми горожанами —у вас в Московии таких чудесных городов нет.
— Ничего, скоро будут, — заступился за отчизну Ластик. — А к алмазу ты, барон, не
поползновенничай (не подкатывайся). Я не уступлю его никогда и ни за что.
Англичанин аж отшатнулся, демонстративно спрятал руки за спину.
— Что ты! Что ты! Ни за какие богатства не согласился бы я обладать этим предметом! Я всего
лишь советую юному лорду избавиться от опасной реликвии, передав ее императору за хорошее
вознаграждение. Если же с Рудольфом из-за Камня случится беда, я горевать не стану.
Он снова наклонился к Ластику и перешел на еле слышный шепот.
— Неужто тебе не ведомо, что всякий, кто владел Камнем или хотя бы его касался, скверно кончал
свои дни? О ювелире Ле Крюзье я тебе уже рассказывал — католики разрубили его мечом пополам.
Не лучше была участь и кавалера де Телиньи, владельца алмаза. Этот гугенот отчаянно бился за свою
жизнь и сумел вырваться за ворота, но споткнулся на ровном месте, и враги сначала отсекли ему
алебардой руку, а потом, еще живого, кинули в костер. Но это пустяки по сравнению с участью
венецианского купца Пирелли, который выкупил Камень у мавров около ста лет назад. Он, как и ты,
носил алмаз на шее, в особой ладанке, только не снаружи, а внутри, у сердца. Однажды, когда купец
спал, за пазуху ему заползла гадюка, ужалила в сосок, и бедняга скончался в страшных корчах.
Ластик непроизвольно схватился за Яблоко и передернулся. Не то чтобы сильно испугался, но всё
же по груди пробежали мурашки.
В этот миг Дмитрий и Марина, наконец, очнулись и расцепили объятья.
Келли немедленно умолк, повернулся к царю и нагнулся в учтивом поклоне. Но государь по-
прежнему смотрел только на свою невесту.
— Погоди, я должен сказать тебе… — сбивчиво заговорил он. — Может быть, после этого ты не
захочешь меня больше обнимать… Я намеревался прямо сразу всё объявить, но когда тебя увидел,
забыл обо всем на свете… Знай же: я не смогу выполнить то, что обещал твоему отцу, твоему королю
и твоему епископу. Я дам пану Мнишку золота, камней, драгоценных мехов, но русских земель он не
получит. Король Жигмонт не получит Смоленска. И в католическую веру я тоже не перейду. За это…  за это ты разлюбишь меня?
Никогда раньше Ластик не слышал, чтобы у Юрки так дрожал голос.
Марина начала качать головой еще прежде, чем он договорил.
— Мой король, я не смогу разлюбить тебя, даже если ты нарушишь все клятвы в мире! Ты
правильно решил, мой император. Отец глуп и жаден. Если дать ему русские вотчины, он разорит
крестьян и доведет их до бунта. Жигмонту отдавать Смоленск, конечно же, нельзя — это ослабит
нашу державу. А переход в католичество был бы для тебя самоубийством. Разве я хочу, чтобы ты
погиб?
Сияющий Юрка оглянулся на Ластика.
— Слыхал? Что я тебе говорил! Маринка — классная. — А невесте сказал. — Ты люби этого
отрока. Он мне больше, чем брат. И ты, Эраська, ее тоже люби.
— Отныне, князь, ты и мне будешь братом, — с улыбкой молвила Марина Ластику.
Оказывается, не только Юрке умела она улыбаться, да еще как!
Ластик растаял, растроганно подумал: вон как можно ошибиться в человеке. Или тут всё дело в
любви?
— А ты, государь, полюби моего друга и верного советчика. — Марина показала на
англичанина. — Это доктор Келли. Он не только великий ученый, он знает магические заклинания и умеет вызывать духов, а также прорицать будущее.
Царь скептически наморщил нос.
— Ученые занимаются не заклинаниями и духами, а законами природы.
— Не говори так! — воскликнула Марина, схватив его за руку. — Я не раз имела возможность
убедиться в чудесных способностях доктора! Сам император Рудольф боялся его и даже повелел
сжечь на костре, лишь волшебство помогло барону спастись.
— Сжечь на костре? Как Джордано Бруно? — Юрка взглянул на англичанина с любопытством.
— О, маестат, ты слышал о моем коллеге Джордано Бруно? — удивился Келли. — Этого алхимика
и вольнодумца мало кто помнит.
— Так, читал когда-то, — неопределенно ответил царь, метнув взгляд на Ластика. — Значит, ты
тоже алхимик?
Барон поклонился.
— К услугам вашего величества. Всю свою жизнь я посвятил поиску Магистериума, иначе
именуемого Философским Камнем. Эта магическая субстанция позволяет менять природу вещей и
превращать одни металлы в другие — например, свинец в золото.
— Глупости, — отмахнулся государь. — Это невозможно.
— Обычными человеческими средствами, разумеется, невозможно. Для того чтобы произвести
Трансмутацию, то есть Великое Превращение, надобно подчинить себе Эманацию. Это мощная
неиссякающая сила, имеющая вид излучения. Она высвободилась, когда Бог сотворил Вселенную, и пронизывает собою всё Мироздание. Если при помощи особых приспособлений поймать несколько таких лучей, собрать их в пучок и направить в одну точку, мощи этого заряда хватит для Трансмутации.
— Что это за особые приспособления? — спросил Юрка, любитель технических экспериментов.
— Во-первых, нужен Магический Кристалл — минерал, обладающий идеальной рефракцией,
сиречь светопреломлением. Я владею лучшим магическим кристаллом во всей Европе. Он изготовлен
из прозрачнейшего горного хрусталя, на полировку которого я потратил три года, три месяца и три
дня. Вот это сокровище. — Келли сунул руку в разрез своих смешных пузырчатых штанов и достал
небольшой шар, сразу же заигравший бликами. — Я никогда с ним не расстаюсь.
— И что же надо делать с этим шаром?
— Одни алхимики пропускают сквозь него свет восходящего солнца, другие — заходящего, третьи
— свет Луны в разные фазы месячного цикла. Существуют разные теории относительно того, в каком
из излучений содержание божественной Эманации выше всего. Сфокусировав свет при помощи
Магического Кристалла, нужно направить луч на Тинктуру — особый порошок, рецептуру которого
каждый ученый муж хранит в тайне. Вот она, моя Тинктура. — Барон извлек из недр пуфа еще один
предмет — маленький пузырек с чем-то серым. — Я смешиваю в определенной пропорции сушеный
помет летучей мыши, жабью слизь, змеиный яд и толченый бивень африканского единорога. Если
луч, прошедший через Магический Кристалл, будет достаточно силен, произойдет Великая
Трансмутация, и эта смесь превратится в Философский Камень. Тот, кто его добудет, станет
богатейшим и могущественнейшим человеком на свете. А государь, которому служит сей мудрец,
превратится в величайшего из земных владык, — вкрадчиво закончил Эдвард Келли.
— Намек понят. — Юрка подмигнул Ластику и шепнул. — Ловко подъезжает, прохиндей. Кстати,
ты понял, про что это он? Про ядерный реактор. Хочет атом расщепить. Рановато затеялся, лет триста
с хвостиком подождать придется.
Сказано было тихо и на языке двадцатого века, но англичанин навострил уши.
— Ты сказал «атом», цесарь? О! Даже сам император Рудольф не знает этого слова, ведомого лишь
немногим посвященным! Воистину твоя образованность впечатляет.
— Лестно слышать это от ученого мужа, открывшего тайну жабьей слизи и мышиного помета, — с
серьезным видом ответил ему Юрка.
Барон польщенно поклонился, но Марина, кажется, уловила в голосе жениха насмешку.
— Доктор отлично предсказывает будущее, — сказала она, слегка нахмурившись. — Он составил
для меня твой гороскоп. Звезды говорят, что у тебя необыкновенная судьба, какой не бывало ни у
одного монарха. Однако твои виды на будущее туманны, и это меня тревожит. Умоляю тебя, позволь
барону завершить астрограмму. Для этого необходимо твое присутствие. Давай сделаем это прямо
сейчас! Сегодня у нас особенный день, мы снова вместе после долгой-долгой разлуки. Ну пожалуйста,
для меня это очень важно!
Даже Ластик не смог бы отказать, если б она так смотрела на него своими нежными сине-
зелеными глазами, а про Юрку и говорить нечего.
— Чего ты от нее хочешь? — виновато шепнул он. — Воспитание. Ничего, дай срок, мы ее от этой
дури отучим.
И со снисходительной улыбкой согласился.
Доктор Келли отлучился за портьеру, а когда вернулся, на нем была черная мантия до пят,
квадратная шапочка и золотая цепь с медалью: шестиконечная звезда и в центре глаз.
Англичанин торжественно положил на стол большой пергаментный лист с изображением звезд и
геометрических фигур.
— Сие карта небесной сферы, — пояснил он. Расставил по четырем краям подсвечники.
— Сие полюса света, а свечи, каждая ценой по сто дукатов, изготовлены из жира волшебной рыбы
Левиафан. Содержание Божественного Излучения в этом жире чрезвычайно велико, это делает
покровы, что отделяют будущее от настоящего, более прозрачными.
Рыбий жир вспыхнул четырьмя голубоватыми огоньками.
За каждым из подсвечников астролог установил по небольшому вогнутому зеркалу на ножке.
— Это рефракторы, помогающие собрать излучение.
Хрустальный шар Келли водрузил ровно посередине и забормотал под нос что-то
нечленораздельное — наверное, пресловутые заклинания.
Ластик, сам мастак по части волшебных заклинаний, наблюдал за этими манипуляциями
иронически, царь тоже улыбался, но Марина вся застыла и, будто зачарованная, смотрела на
искрящуюся поверхность шара.
— With all humility and sincerity of mind I beseech God to help me with His Grace![3] — воскликнул барон.
Шар сам собой шевельнулся, начал медленно оборачиваться вокруг собственной оси.
Марина вскрикнула и перекрестилась, а Ластик подумал: невелик фокус — какая-нибудь скрытая
пружина или рычаг. Синьор Дьяболини придумал бы что-нибудь поэффектней. Юркина мысль,
похоже, работала в том же направлении: он слегка присел и заглянул под стол.
Шар рассыпал по стенкам шатра разноцветные блики — получилось очень красиво, как на
дискотеке. Ось заскрипела, завизжала, этот звук был похож на сиплый, трескучий голосок,
произносящий непонятные слова.
Доктор порывисто наклонился, приставил к шару слуховую трубку, поднял палец: тише!
Поразительней всего было то, что он, кажется, действительно был напряжен и испуган — лицо
бледное, на висках капли пота. Неужели верит в свои бирюльки?
— Это говорят духи, они пытаются мне сообщить нечто очень важное о твоей судьбе, государь.
Тебе угрожает какая-то страшная опасность! Но не могу разобрать слов. Ах, мой Магический
Кристалл хорош, но его рефракция не идеальна. Если бы ты повелел князю на минуту одолжить мне
алмаз, что висит у него на груди…
— Не дам, — быстро сказал Ластик, зажимая Камень в кулак.
Не хватало еще, чтоб этот шарлатан затеял какие-нибудь фокусы с Камнем.
— Дай ты ему свою стекляшку, — пожал плечами Юрка. — Жалко тебе, что ли? Видишь, человек
употел весь.
— Сказано — не дам, — отрезал князь-ангел — и поймал на себе изумленный взгляд Марины.
Думал, она рассердится, что он смеет так разговаривать с монархом. Но Марина, наоборот,
ласково ему улыбнулась. Что бы это значило?
Немного выждав и убедившись, что алмаза не получит, доктор Келли попросил:
— Тогда, принц, быть может, ты приложишь к Кристаллу ухо и послушаешь? Ангельский слух
гораздо тоньше человеческого.
Это сколько угодно. Ластику и самому было любопытно.
Он прижался почти вплотную к крутящемуся шару, но ничего, кроме скрипа и шелеста, не
разобрал.
— Увы, ты и в самом деле совершенно утратил ангельские свойства, — разочарованно протянул
англичанин. И, нагнувшись, прошелестел. — Тем опаснее для тебя владеть Яблоком.
А царю с низким поклоном объявил:
— Увы, государь. Ничего кроме уже сказанного выведать мне не удалось.
— О какой страшной опасности, угрожающей тебе в будущем, хотели предупредить духи? —
всхлипнула Марина. — Милый, я боюсь!
Было видно, что она напугана не на шутку — так сцепила пальцы, что хрустнули суставы.
Дмитрий обнял ее, поцеловал.
— Нам незачем гадать о будущем. Мы построим его своими руками — такое, как нам захочется.
И так хорошо он это сказал — спокойно, уверенно, что Марина сразу воспряла духом.
— Я верю тебе, мой император! — с восторгом вскричала она. — Ты сильный и удачливый, ты
можешь всё! Ах, скорей бы свадьба!
54
Борис Акунин Детская книга / Классная девчонка
« Последний ответ от djjaz63 Ноября 20, 2024, 01:41:53 am »
Классная девчонка
Снова, как год назад, Ластик ехал в южном направлении, но до чего же изменился способ его
передвижения!
Ныне он не трясся в собачьем ящике, а покачивался на мягких подушках просторной царской
кареты.
Вокруг сверкал золотыми латами почетный эскорт из конных рейтаров с опущенными забралами
на шлемах, с многоцветными штандартами в руках, а сзади на рысях поспевали полторы тысячи
дворян московских, разодетых в пух и прах.
Грандиозная процессия прогрохотала через Москву-реку по специально выстроенному мосту
неслыханной конструкции — он держался не на опорах, а на одних канатах (самоличное изобретение
его величества) — и с необычной для церемониального посольства скоростью понеслась по широкому
шляху. Зная, с каким нетерпением государь ждет свою невесту, князь Солянский велел гнать во весь
опор.
Мчали без остановки и в тот же день перед закатом сошлись с поездом сандомирского воеводы
Мнишка — еще более многолюдным, но куда менее роскошным.
Сам-то пан Мнишек ехал на прекрасном аргамаке в сверкающей упряжи (конь из государевых
конюшен; сбруя тоже), белоснежная карета его дочери тоже была чудо как хороша (опять-таки дар с
государева колымажного двора), но свита выглядела довольно потрепанно, а сзади и вовсе валила
оборванная, шумная толпа нищей шляхты, отправившейся в Москву за весельем и богатством.
Обе колонны остановились на лугу в двухстах шагах одна от другой. Туда-сюда засновали гонцы,
обуславливая детали церемониала. Ластик сидел в своей карете, как истукан — блюл перед поляками
государеву честь. Дело было нелегкое. Посидите-ка ясным майским днем в шубе и меховой шапке.
Без кондиционера, без вентилятора, даже дверцу кареты не приоткроешь — неподобно.
Воевода долго ломался, не желал встречаться с принцем Солянским, пока ему не пожалуют
парчовой шубы — мол, пообносился в дороге, стыдно царскому тестю в таком виде показаться перед
московскими дворянами.
Ладно, послали ему и шубу, и сундук с червонцами. Тогда переговоры пошли быстрей.
Московские слуги ставили посередине луга два шатра: малый серебряный для пана Мнишка и
великий золотой для пани Марины.
Солнце совсем уже сползло к горизонту, когда один из рейтаров, охранявших карету, с поклоном
открыл дверцу и спустил ступеньку.
Ластик важно ступил на траву, поддерживаемый с двух сторон.
До шатров было рукой подать, но идти пешком великому послу невместно — князь-ангелу
подвели смирного коня, накрытого алой попоной.
Рейтары почтительно взяли государева брата под локотки, усадили в седло.
— Эй ты, — щелкнул Ластик одного из них по забралу. — Веди.
Тот низко поклонился, взял коня под уздцы. С другой стороны семенил толмач, сзади шествовала
свита из лучших дворян.
Помня, что на него сейчас смотрят тысячи глаз, Ластик повыше задирал подбородок и пялился в
пространство — именно так подобало вести себя представителю великого государя.
У входа в серебряный шатер его поджидал Мнишек — невысокий, пузатенький, с холеной
бородкой и закрученными усами.
Приложив руку к груди, воевода слегка поклонился и заговорил сладчайшим голосом.
— Сначала пожалуй ко мне, светлейший принц, — перевел толмач. — Я желаю обсудить с тобой
кое-какие неожиданно возникшие обстоятельства.
Снова вымогать будет, догадался Ластик и важно обронил, воззрившись на поляка с высоты седла:
— Желать здесь может один лишь государь Дмитрий Иванович. Долг всех прочих повиноваться его
воле. Мне приказано перво-наперво передать поклон благородной госпоже Марине, твоей дочери. С
глазу на глаз.
Воевода заморгал, глядя на расфуфыренного мальчишку, державшегося столь надменно. Перечить
не осмелился.
— Как твоей милости будет угодно, — сконфуженно пролепетал он. — Воля монарха свята. Я
обожду.
Рейтар потянул коня за узду. Двинулись дальше.
Из второго шатра навстречу послу никто не вышел, лишь по обе стороны от входа застыли
присевшие в реверансе дамы — фрейлины Марины Мнишек. В Москве этаких женщин Ластик не
видывал: непривычно тощи, с непокрытыми головами, а удивительнее всего было смотреть на голые
плечи и шеи.
Спохватившись, что роняет престиж государя, Ластик отвел глаза от дамских декольте и грозно
воскликнул:
— Где ковер? Не может нога царского посла касаться голой земли!
Толмач перевел, откуда-то понабежали паны, загалдели по-своему, но ковра у поляков не было.
— Не ступлю на траву! — объявил князь Солянский — Не стерплю такого поношения! Ну-ка ты, —
снова шлепнул он рейтара по шлему. — Бери меня на руки и неси в шатер, пред очи государевой
невесты. А ты тут жди, — прикрикнул на сунувшегося следом толмача. — Понадобишься — позову.
Солдат осторожно вынул из седла сердитого посла и на вытянутых руках торжественно внес в
шатер, разделенный бархатной портьерой надвое.
В той половине, куда попал Ластик, не было ни души. Земля застлана медвежьими шкурами, из
обстановки — костяной стол на гнутых ножках и два резных стула.
Сейчас я ее увижу, с волнением думал Ластик. Наверное, эта Марина и в самом деле какая-нибудь
совершенно необыкновенная, раз Юрка так ее любит.
Занавес колыхнулся, словно под напором сильного ветра, и к послу вышла будущая царица. С ней
был еще какой-то человек, но на него Ластик даже не взглянул — его сейчас интересовала только
Марина.
Первое впечатление было такое: она выглядит взрослее своих восемнадцати лет. Взгляд прямой,
гордый, совсем не девичий. Губы тонкие, будто поджатые. Непохоже, чтобы эта девушка часто
улыбалась. В принципе ничего, но не такая сногсшибательная красавица, как расписывал Юрка. В
какой-то книжке было написано, что настоящая красавица всегда прекрасней своего наряда, как бы он
ни был хорош. А у Марины внешность, пожалуй, уступала великолепию платья, слишком густо
обшитого драгоценными каменьями. Они так сверкали и переливались, что лицо оказалось словно бы
в тени.
Ластик поклонился царской невесте.
Та едва кивнула и заговорила первой, что вообще-то было нарушением этикета, поскольку князь
Солянский представлял здесь особу государя.
— Я слышала, что названный брат Дмитрия очень юн, но ты, оказывается, вовсе дитя.
Что Марина успела выучиться по-русски, было известно из писем, но Ластик не ожидал услышать
такую чистую речь, почти без акцента. Удивился — и обиделся. Во-первых, сама она дитя. И во-
вторых, чего это она такая надутая?
Помня, как поставил на место ее папашу, Ластик со всей солидностью объявил:
— Государь велел мне сказать твоей милости нечто с глазу на глаз.
И демонстративно покосился на спутника Марины, судя по кургузому наряду, из немцев.
Но у дочки характер оказался потверже, чем у отца.
— Это мой астролог пан барон Эдвард Келли. У меня нет от него секретов, — холодно молвила
она. — Говори.
Пришлось рассмотреть астролога получше.
Он был немолод, невелик ростом, неприметен лицом и состоял сплошь из геометрических фигур:
квадратное туловище, ноги — как два массивных цилиндра, шар бритой головы, сверху покрытой
черным кругом берета. Да и физиономия у барона тоже была вполне геометрическая — эллипс с
пририсованным книзу треугольником каштановой бородки, а по бокам две симметричные дуги усов.
Одет Эдвард Келли был в несуразно короткую куртку (кажется, она называлась «камзол»),
смешные шорты с пуфами и обтягивающие чулки розового цвета. По московским понятиям —
скоморох, шут гороховый. Интересней всего Ластику показалась странная конструкция,
прикрепленная ко лбу астролога: обруч, а на нем пузатая трубочка с увеличительным стеклом. Зачем
она барону? Не звезды же разглядывать?
Подождав, пока царский посол его рассмотрит, Келли поклонился и спросил на таком же
правильном русском языке, как и его госпожа, только звуки произносил на английский лад:
— Благоуодный пуынц, могу ли я спуосить, где ви досталы такой пуекуасный диамант? — Пухлый
палец деликатно показал на Райское Яблоко, висевшее на груди князь-ангела.
— Не время о пустом болтать, — отбрил англичанина Ластик и отвернулся. — Госпожа, у меня к
тебе слово государево. Повторяю еще раз, — с нажимом произнес он, — оно предназначено лишь для
твоих ушей.
Марина топнула ногой, ее глаза сверкнули:
— Не забывайся, князь! Ты говоришь со своей будущей царицей! У меня нет тайн от барона Келли!
А хочешь, чтоб нас не слышали чужие — вели выйти своему рейтару. Или ты боишься оставаться со
мной без охраны?
Ластик в замешательстве оглянулся на солдата. Из-под забрала донесся веселый смех, и рука в
перчатке расстегнула застежки шлема.
— Дмитрий! Мой Дмитрий! — пронзительно вскричала Марина.
И лицо ее преобразилось. Сухие губы раздвинулись в улыбке, обнажив ровные, белоснежные зубы
— большую редкость в эпоху, когда о зубной пасте и слыхом не слыхивали. Глаза будто
распахнулись, наполнились светом.
— Мой милый, — тихо проговорила ясновельможная пани. — Наконец-то…
Царь стоял на месте, смотрел на нее не отрываясь и, кажется, не мог пошевелиться. Тогда она сама
шагнула ему навстречу, обняла своими тонкими белыми руками и стала целовать в щеки, в лоб, в
губы. И первым же прикосновением будто исцелила его от паралича.
— Марина! — задохнулся государь, крепко прижал ее к себе.
Тут Ластик застеснялся — отошел в сторону, отвернулся. Чудеса да и только! Вот что любовь с
людьми делает. Меняет прямо до неузнаваемости. Кто бы мог подумать, что эта самая Марина, столь
мало ему понравившаяся, может так улыбаться, говорить таким голосом. Оказывается, она в самом
деле редкостная, просто невероятная красавица, не соврал Юрка. Наверное, она всегда такая, когда с
ним.
Неудивительно, что Юрка голову потерял. Сколько ни отговаривал его Ластик от безумной затеи
— нарядиться рейтаром — всё было впустую. И слушать не стал.
В Кремле прикрытие обеспечивал Басманов. Было объявлено, что государь и его первый воевода
заперлись в царских покоях, чтобы обсудить план будущего похода. Даже слугам входить в кабинет
запрещалось. На самом деле Басманов сидел там один-одинешенек, если не считать жареного
поросенка и бочонка романеи, а православный государь, презрев риск неслыханного скандала,
поскакал на свидание с прекрасной полячкой.
Неправильно это, безответственно и очень глупо, думал Ластик, разглядывая полог шатра. Но зато
как красиво!
Кто-то слегка дернул его за рукав.
— Благородный принц, — зашептал астролог со своим квакающим акцентом, — прости, что не
представился твоей светлости как следует. Русские люди, у кого я учился русскому языку, звали меня
Едварием Патрикеевичем Кельиным — так им было проще.
— Почему «Патрикеевичем»? — тоже шепотом спросил Ластик, покосившись на влюбленных.
Всё целуются.
— Имя моего отца было «Патрик».
— Ты хорошо научился нашему языку, — рассеянно сказал Ластик, не в силах отвести взгляд от
Юрки и Марины.
Это, значит, и есть настоящая любовь? Про которую снимают кино и пишут романы?
— Трудно учить лишь первый, второй и третий иностранные языки, — ответил англичанин. —
Начиная с четвертого, они даются всё легче и легче. Мне всё равно, на каком языке объясняться. Я
изучил все наречия, какие могут понадобиться ученому и путешественнику — девятнадцать живых
языков и четыре древних.
Эти слова напомнили Ластику профессора Ван Дорна — тот тоже говорил, что владеет «всеми
языками, которые имеют для него значение».
Он перевел взгляд на астролога и увидел, что «Едварий Кельин» смотрит вовсе не в лицо
собеседнику, а на его грудь.
— Не позволит ли мне твоя светлость получше рассмотреть этот превосходный алмаз? —
попросил барон.
И, не дожидаясь разрешения, двумя пальцами приподнял Камень, опустил со лба лупу, замер.
Очень это Ластику не понравилось. Он хотел высвободиться, но англичанин умоляюще прошептал:
— Одно мгновение, всего одно мгновение, мой славный принц! — И застонал. — Ах, какая
божественная рефракция! Совершенно идеальная! Неужели это он? О, силы небесные! О, великий
Мурифрай!
Ластик вздрогнул, но Келли и сам весь дрожал. Слова лились из него всё быстрей, всё
лихорадочней. Кажется, астрологу и вправду было все равно, на каком наречии изъясняться.
— Последний раз его видели в Париже накануне Варфоломеевской ночи! Дошли ли до вашей
страны вести об этом ужасном злодеянии, когда католики коварно набросились на гугенотов и
зарезали несколько тысяч человек? Ювелир Ле Крюзье, которому рыцарь де Телиньи передал сей
алмаз для огранки, был гугенотом. Когда к нему ворвались убийцы, Ле Крюзье швырнул камень в
Сену. Но этот алмаз надолго не исчезает! Скажи мне, о принц московский, как к тебе попало Райское
Яблоко?
55
Борис Акунин Детская книга / Трудно быть Богом
« Последний ответ от djjaz63 Ноября 20, 2024, 01:41:00 am »
Трудно быть Богом
Сенат раньше назывался Боярской Думой, совещательным органом при царе-батюшке, где
знатнейшие мужи государства сидели и думали — рядком, на поставленных вдоль стен скамьях.
Зима ли лето ли, но все непременно в горлатной шапке, собольей шубе, с посохом. Место за каждым
строго определено, согласно древности рода, и упаси боже занять чужое — хуже этого преступления нет.
Говорили в Думе тоже по старшинству, и чем выше место, тем длиннее. Тут главное было не что
сказать, а как встать, как поклониться, да загнуть повитиеватей и чтоб сказанное можно было
истолковать и в таком смысле, и в этаком. Прямодушные и упрямые в совете надолго не
задерживались — кто отправлялся в ссылку, а кто и на плаху.
При Иоанне Дума собиралась нечасто, не больно-то любил Грозный советоваться.
При Борисе сиживали часто и подолгу, но больше помалкивали. Знали, что хитрый Годунов
заранее все решил, а бояр собирает, лишь чтобы выведать потаенные мысли.
Однако такого, как при Дмитрии, испокон веку не было.
Во-первых, заседали каждый день, еле-еле умолили государя уступить воскресенье для-ради
молитвы и сонного дремания.
Во-вторых, говорить ныне было велено «без мест», то есть не по старшинству.
В-третьих, дозволялось перечить и отстаивать свою точку зрения, за это государь даже хвалил.
Сначала сенаторы (как их отныне именовали на античный манер) таких неслыханных новшеств
безумно напугались и все как один запечатали уста. От них было невозможно добиться никакого
суждения, лишь твердили, словно попугаи: «А это как твоей царской милости будет угодно».
Но после, когда поняли, что подвоха нет, понемногу осмелели и теперь вели себя свободно — по
мнению Ластика, даже чересчур. Многие на Сенат вовсе не являлись, сказываясь больными, особенно если время заседания совпадало с послеобеденным сном.
Например, сегодня пришло меньше двадцати человек, хотя вопрос обсуждался огромной
важности. Говорили о будущей войне.
Дмитрий Первый, волнуясь, произнес речь о том, что Россия не может долее существовать без
выхода к морю, без собственных портов. Вся Европа живет торговлей,
развивается, богатеет, и так уж
на Московское государство смотрят будто на варварскую, отсталую страну, и с каждым годом разрыв с сопредельными державами увеличивается.
Необходимо обеспечить себе выход и в Балтийское море, и в Черное.
Но в первом случае придется воевать со шведским королем, а во втором — с турецким султаном.
Хотелось бы знать, что думают про это господа сенаторы?
Бояре переглянулись. Первым заговорил Шуйский — он из сенаторов был самый усердный, ни
одного заседания не пропускал.
— А где деньги на войну возьмешь, государь? Чай много надо, чтоб короля либо султана воевать.
— Так это подати новые ввести, — оживился князь Берендеев, слывший при прежних царях мужем
большого, изворотливого ума. Он и при Дмитрии из кожи вон лез, чтоб подтвердить эту репутацию,
но не очень получалось.
— Можно банный побор учредить, на веники, — предложил князь Телятев. — По полушке брать.
Это сколько в год выйдет?
— Пустое брешешь, — отмахнулся Берендеев. — Нисколько не выйдет. Вовсе мыться перестанут.
Лучше за матерный лай пеню назначить. Кто заругается — брать по грошу. Уж без лая-то
православные точно не обойдутся.
Идея боярам понравилась. Заспорили только, кто брать будет? Если приставы и ярыжки, то у них в
карманах вся пеня и останется, поди-ка проверь.
Дмитрий ерзал в своем царском кресле, но в обсуждение пока не вмешивался.
Тогда Василий Иванович с поклоном обратился к Ластику, сидевшему справа от государя:
— А что наш ангел-князюшка про то думает? Какую подать завести, чтоб его величеству на войну
денег добыть?
Вообще-то на заседаниях Ластик старался рта не раскрывать. Все-таки взрослые люди, бородатые,
а многие и седые. Неудобно.
Но пришла и ему в голову одна идейка по налогообложению. Вроде бы неплохая.
Князь Солянский для солидности наморщил лоб, поиграл Камнем на груди.
— Цифирь надо повесить на кареты, повозки и телеги. Маленькую такую табличку, чтоб видно
было, откуда да чья. И за то с владельцев деньги брать, а у кого нет таблички — пеню. — И
повернулся к царю. — Самым бедным из крестьян и посадских эта подать не страшна, у них телег нет.
Платить будут только те, кто позажиточней.
— И мне на колымагу тоже цифирь нацепишь? — обиделся князь Мстиславский, по прежней
привычке сидевший на самом «высоком» месте и очень ревниво его оберегавший.
Не первый месяц Ластик заседал в Сенате, успел боярскую психологию изучить, поэтому ответ
продумал заранее.
— Сенаторам на карету можно вешать таблички с царским двуглавым орлом — бесплатно.
Думным дьякам и окольничьим — золоченые, по пяти рублей. Стольникам да стрелецким головам —
серебряные, по три рубля. Дворянам и детям боярским — лазоревые, по рублю. Ну, купцы пускай
делают себе хоть узорчатые, только б платили.
— Затейно придумано, — одобрил Шуйский. — А кто не по чину табличку повесит, того батогами
драть и пеню брать.
Прочие сенаторы зашевелились — тема явно показалась им интересной. Князь Берендеев, эксперт
по придумыванию податей, смотрел на князь-ангела ревниво, с завистью.
Ластик же горделиво покосился вверх, в сторону зарешеченной галерейки, откуда за советом
наблюдала Соломка.
Начавшуюся было дискуссию прервал самодержец. Стукнув кулаком по подлокотнику, сказал:
— Не надо новых податей. Деньги на войну у меня есть. В личной государевой казне, еще со
времен отца моего, пылятся сундуки с золотом, грудой лежит драгоценная посуда, гниют собольи да
куньи меха.
Что правда, то правда. В каменных подвалах старого дворца, за коваными дверьми, лежали
несметные сокровища, накопленные предыдущими царями. Весь уклад — или как сказали бы в
двадцать первом веке — вся экономика Русского государства была построена на манер гигантской
воронки, затягивавшей богатства страны в один-единственный омут: царские сундуки. Туда шли
торговые пошлины, подати от воевод, ясак (дань) от подвластных народов. Служивые люди, каждый
на своем месте, обходились почти без жалованья — кормили себя сами, за счет взяток и подношений.
Стрельцы существовали за счет мелкой торговли и огородов. Бояре и дворяне жили на доходы от
поместий.
Иногда царь из своей казны закупал зерна для какой-нибудь вымирающей от неурожая области, но
случалось такое редко. На войну же или на какое-нибудь большое строительство деньги испокон века
собирались так, как предложили Шуйский с Берендеевым, — при помощи особого налога или побора.
— Дам денег и на войско, и на строительство флота, — решительно объявил Дмитрий. — Нечего
золоту зря залеживаться.
— Свои дашь, государевы? — недоверчиво переспросил князь Василий Иванович.
Ластик увидел, как переглядываются сенаторы, шепчутся между собой. Кто-то в дальнем конце
довольно громко пробасил:
— Вовсе глупóй, царь-то.
Так и не добился Дмитрий от бояр суждения, на кого войной идти — на турок или на шведов.
Делать нечего — заговорил сам:
— Я так думаю, господа сенаторы, что следует к Черному морю пробиваться, Крым воевать. Хана-
разбойника усмирим, не будет наши земли набегами мучить. Море там не замерзает — круглый год
торговать можно. Горы, плоды, скалы, синее небо — лепота. И союзников против султана найти
легче. Польский король мне друг. Венецианский дож с австрийским императором тоже рады будут,
им от турок житья нет. А еще пошлю посольство к французскому королю Андрию Четвертому. Он
государь добрый. Как и я, правит не страхом, а милостью.
Тут Ластик улыбнулся. Знал, что его царское величество к королю Генриху IV неравнодушен. Еще
с детства, после фильма «Гусарская баллада», где французские солдаты поют замечательную песенку:
«Жил-был Анри Четвертый, он славный был король».
Да взять тот же Крым. Про фрукты и синее небо Юрка не зря помянул. Это он в свое последнее
советское лето отдыхал в Артеке, в пионерском лагере — очень ему там понравилось.
Наверно, если б родители тогда отправили его не на Черное море, а свозили в Юрмалу или в
Пярну, султан с ханом жили бы себе спокойно — сейчас не поздоровилось бы шведскому королю.
— Султан турецкой — владыка могучий, — снова взял слово Шуйский. — Войска до двухсот тысяч
собирает. Да у хана крымского конников тысяч сорок. У нас же рать слаба, плохо выучена. Ты сам про
то знаешь — сколько раз бил нас, когда на Москву шел.
Дмитрий ждал такого возражения.
— Не числом побеждают, а умением. И военной техникой.
— Чем? — удивился Шуйский незнакомому слову.
Царь улыбнулся меньшому брату.
— Техника — сиречь хитроискусная премудрость. Вот, бояре, зрите, какие штуки мы с князем
Ерастием и пушечного дела мастерами изобрели.
Он подошел к столу и разложил на нем пергаментный лист с чертежом. Сенаторы сгрудились
вокруг, лишь Ластик остался на месте — он-то знал, что там нарисовано: длинная замкнутая цепь на
двух валиках, вроде велосипедной, только вместо звеньев — мушкетные стволы; ручка, чтобы вертеть,
и малый ястреб с железным клювом — огонь из кремня высекать.
— Это скорострельная пищаль, имя ей «пулемет», — стал объяснять царь. — Мушкетный ствол
двигается, попадает замком под клюв ястреба, стрелок нажимает на сию скобу, проскакивает искра —
выстрел. За одну минуту все пятьдесят стволов разрядить можно. Коли перед наступающей пехотой, а
хоть бы даже и конницей, пять-шесть таких машин поставить, враг от одного лишь страха вспять
повернет.
Разложил еще один чертеж, поверх первого.
— Есть штука и пострашней пулемета. Имя ей — танк, сиречь латоносная самоходная колымага.
На восьми кованых железом колесах ставим дубовый же, покрытый броней возок. Спереди в бойницы
уставлены два короткоствольных фальконета. Едет сия повозка сама, без лошадей. Видите, тут
сиденья, а под ними ножные рычаги? Если десять стрельцов разом сии рычаги жать начнут,
закрутится вот этот канат с узлами — колеса-то и поедут. Сверху, в малой башенке, начальник сидит,
а сзади кормщик — кормилом управляет, как на лодке. Огневой силы в танке, конечно, немного, но
тут главный страх, что сама едет. Разбегутся татары, да и султанское войско дрогнет, вот увидите. И
это еще не всё. — Сверху лег и третий чертеж. — Если у меня получится сделать паровой двигатель,
танк и без рычагов поедет, а из этой вот трубы повалит черный дым. Ту-туу! — возбужденно
рассмеялся Дмитрий. — Побегут турки до самого Цареграда.
Бояре хлопали глазами, молчали.
Общее мнение высказал князь Мстиславский:
— Чудное плетешь, маестат. Игрушки детские и нелепица.
Боярин Стрешнев, большой молельник и набожник, прибавил:
— Али того хуже — сатанинство.
Давно ли тряслись от страха, дураки бородатые, а теперь вон как осмелели, без ссылок да казней.
Ластик только вздохнул. Юрка сам виноват — распустил сенаторов. Они люди средневековые, без
трепета перед грозным монархом жить не могут. Если не боятся — начинают хамить, такое уж у них
психологическое устройство.
Хорошо хоть Басманов не давал боярам чересчур распускаться.
На заседаниях он сидел молча, бывало, что и позевывал. Умствовать и разглагольствовать воевода
был не мастер. Он и на хитрые чертежи смотрел без большого интереса — привык верить в саблю и
доброго коня. Однако облыжного супротивства государю спустить не мог.
— Ну, болтайте, собаки! — рявкнул богатырь — и хлоп Мстиславскому тяжелой ручищей по
загривку, а Стрешнева взял за высокий ворот, тряхнул так, что шапка на пол слетела.
Этот язык сенаторы понимали. Враз присмирели. Те, к кому Басманов десницу приложил, только
носами шмыгнули.
— Переходим к голосованию, — хмуро сказал государь. — Кто за то, чтобы идти походом на
Крым, кладите шапку налево. Кто против — направо. Воздержавшиеся оставайтесь так.
Тут обычно начиналась жуткая тягомотина. И вовсе не из-за подсчета шапок. Бояре к свободному
волеизъявлению привычки не имели и голосовали только единогласно: или все за, или все против,
или все воздержались. Но никто не хотел быть первым. Смотрели на Шуйского, самого умного. Если
Василий Иванович инициативы не проявлял, поворачивались к Мстиславскому, самому родовитому.
Но сегодня, после басмановской наглядной агитации, меховые шапки, как одна, легли налево, ни
одна не замешкалась.
И задумался тут Ластик. Зря современная педагогика осуждает затрещины как метод воспитания.
Например, маленьких детей, которые слов пока не понимают, иногда необходимо слегка шлепнуть —
чтоб запомнили: иголку трогать нельзя, в штепсель пальчики тыкать не разрешается, и мусор с пола
совать в рот тоже нехорошо. А эти средневековые жители и есть малые дети, которых одними
словами учить еще рано.
На эту тему у них с Юркой за минувший год много было говорено. Вот и сейчас переглянулись —
поняли друг друга без слов.
— Ступайте, господа сенаторы, — грустно молвил Дмитрий Первый. — Заседание окончено.
И реформаторы остались в зале наедине.
Оба молчали.
Дмитрий вяло опустился на скамью. Лицо у него было бледное, глаза закрыты — приходил в себя.
Нелегко ему давались эти уроки парламентаризма. Был он силен и вынослив, шутя объезжал диких
жеребцов, ходил на медведя без ружья, с одной рогатиной, но после каждого заседания выглядел так,
словно из него сосала кровь целая стая вампиров.
Прямо сердце разрывалось смотреть, как Юрка из-за боярской косности убивался. И ведь не
объяснишь ему, что бояре не виноваты. Не в них проблема, а в том, что Зла в мире на шестьдесят
четыре карата больше, чем Добра, и так будет еще долго. Может быть, всегда.
Однажды, решившись, Ластик завел было разговор на эту тему. Но Юрка, продукт атеистического
воспитания шестидесятых, в мистику не верил. Беседа не дошла даже до Запретного Плода. Стоило
упомянуть об Адаме, Еве и Райском Саде, как бывший пионер состроил пренебрежительную гримасу:
«Что за чушь? А еще шестиклассник. Как бабка старая. Какой еще Адам? Какой Рай? Гагарин с
Титовым в космос летали, никакого Рая на небе не видели. Ну тебя!» И не захотел слушать. Может, и
к лучшему. В том-то и была Юркина сила, что он свято верил в прогресс и человечество, был упрям и
ни черта не боялся.
Но не так-то просто оказалось вытаскивать Россию из тьмы Средневековья.
Вначале Юрка был полон энтузиазма, хоть и без шапкозакидательства. Говорил: «Голод,
невежество и униженность — вот три головы Змея Горыныча, которого нам с тобой надо одолеть. Ну,
первую-то башку мы легко оттяпаем, страна у нас хлебная, а вот со второй и третьей придется
повозиться».
Примерно так всё и вышло. С голодом, как уже говорилось, совладали довольно быстро.
Не столь мало успели сделать и для истребления невежества. По всей Руси государь велел
устроить школы, где бы мальчиков учили грамоте и цифирной мудрости. С девочками сложнее —
считалось, что женщине наука во вред, и этот предрассудок так скоро было не переломить.
Зато Юрка разработал проект создания в Москве университета, по примеру Пражского и
Краковского, старейших в славянском мире. Уже и профессоров выписали, и учебники начали
переводить. Пока же царь велел отобрать самых способных юношей из дворянского сословия и
отправил учиться в чужие края.
А еще, впервые за долгие века, Россия открыла границы: кто хочет — въезжай, кто хочет —
выезжай. «Ничего, — говорил Юрка, — пускай наши, кто побойчей, на мир посмотрят. Это полезно,
кругозор развивает. Десять лет пройдет — не узнаешь наше сонное царство. Погоди, сейчас
запузырим первый пятилетний план, потом второй, а там и до семилетки дойдет. Времени у нас
навалом. Я молодой, ты и подавно. Много чего успеем».
Но третья голова, всеобщая униженность, на плечах Змея Горыныча сидела крепко. Она-то больше
всего и мешала преобразованиям.
Конечно, Юрка понимал, что истребить вековое раболепство и научить людей достоинству — дело
долгое, не на десять и не на двадцать лет. Поэтому подступался потихоньку, с малого. Так
называемый черный люд пока не трогал. Откуда возьмется достоинство у крепостных, если они все
равно что рабы?
Начал с господ. И первым делом освободил дворян от телесных наказаний. Если их самих кнутом
бить перестанут, то со временем, глядишь, и они отучатся других пороть — такая была логика, с
точки зрения князя Солянского, не очень убедительная.
Крепостное право враз отменить было невозможно — взбунтуются бояре и дворяне, свергнут царя.
Поэтому пока что Дмитрий восстановил старинный закон про Юрьев День, несколько лет назад
отмененный Годуновым. Раз в год, 26 ноября, на день Святого Юрия (эта деталь Юрку особенно
радовала), крепостной имел право уйти от одного господина к другому. Помня об этом, помещики
особенно распускаться не станут, рассуждал государь.
Но на этом со свободами пришлось пока притормозить. Насторожились дворяне, заворчали. Иван
Грозный вмиг бы их приструнил: повесил бы сотню-другую, а самых отчаянных четвертовал — и
остальные стали бы как шелковые. Но как тогда быть с достоинством?
Правильно назвали свой роман писатели Стругацкие — трудно быть богом. Да и самодержцем
нелегко, если, конечно, думаешь не о своей выгоде, а о благе державы.
Сколько раз Ластик видел, как после очередного заседания Дмитрий Первый рвал на груди ворот,
пальцами ощупывал эфес сабли и хрипел: «Рабы, подлые скоты, всех бы их…» Потом вспомнит, как в
его любимом романе Пришелец, разъярившись на средневековых дикарей, порубил их в капусту, — и
берет себя в руки. С трудом улыбнется, скажет: «Они не виноваты. Хорошо нам с тобой было
родиться, на готовенькое».
Вот и теперь открыл глаза, устало молвил:
— Ладно. Что с них, дураков, взять. Давай, Эраська, лучше вот про что репу почешем (это означало
«подумаем» — не из семнадцатого века выражение, из двадцатого). Я тут велел грамотку составить,
сколько за монастырями числится земли и смердов. Ты не представляешь! Больше чем у меня,
честное слово! Главное, зачем им?
Верите в своего Христа — на здоровье. Но он, между прочим, к нестяжательству призывал. Зачем
монахам пастбища, пашни, собственные мужики? Молиться можно и без этого! Я вот какой указец
думаю забабахать: поотбираю у чернорясых всё имущество, которое не относится к церковной службе.
И всем монастырским крестьянам — вольную, причем с собственной землей, а? — Юрка оживился,
глаза загорелись — от недавней вялости не осталось и следа. — У нас появится сословие свободных
землепашцев, почти сто тысяч человек! У них вырастут дети — грамотные, не поротые, не
запуганные…
— Все как один пионеры, — подхватил Ластик, но пошутил без злобы — нравился ему царь и
великий князь, особенно когда говорил о светлом будущем.
На середине зажигательной речи вошла Соломка, тихонько пристроилась в углу. Дмитрий просто
кивнул княжне — она была своя. Сидела тихонько, грызла подсолнечные семечки, деликатно
сплевывая шелуху в батистовый платочек.
Наверное, ей был в диковину язык, на котором разговаривали государь и князь-ангел. Ластик
никогда не знал, многое ли она понимает из их беседы. Иногда казалось, что ни бельмеса, но если
Соломка по какому-нибудь поводу высказывалась, то всегда по делу и в самую точку.
Лоб боярышни был сосредоточенно наморщен, розовые уши внимали новым словам, и некоторые
из них потом выскакивали обратно, самым неожиданным образом.
Недавно, например, вдруг говорит: «Дуньке, князь-Голицына меньшой дочери, купец фряжскими
сапожками поклонился (то есть презентовал итальянские сапоги), ой хороши сапожки — истинный
супер-пупер». Это она у князя Солянского подцепила, полюбилось ей звучное выражение.
А однажды спрашивает: «Ерастушка, не бывал ли царь на Небе, навроде тебя? Может, его в Угличе
все-таки зарезали, да после Бог бедняжку назад возвернул? Не больно государь похож на рядного (то
есть нормального) человека, прямо как ты».
Умная она была, Соломка. Ластик решил, что когда-нибудь обязательно расскажет ей всю правду,
но не сейчас. Пусть сначала подрастет, все-таки девчонка еще.
Юркина идея про монастыри ему здорово понравилась:
— Можно этим крестьянам господдержку оказывать, — предложил он. — Ну там,
сельхозоборудование, удобрения всякие по льготной цене.
Самодержец кивнул:
— А часть трудового крестьянства наверняка захочет в колхозы объединиться. Надо только идейку
подбросить.
Насчет колхозов и всяких там стахановцев у государя и князь-ангела единства мнений не было —
нередко доходило до спора и даже взаимных оскорблений. Вот и теперь Ластик приготовился
возразить, но тут вмешалась княжна Шаховская.
Сняла с губы прилипшую скорлупку, встала, поклонилась от пояса.
— Прости глупую девку, батюшка, а не трогал бы ты монахов. Мало тебе, что бояре с дворянами
на твое величество лаются? Если еще и попы на тебя обозлятся, как бы тебе, солнцегосударь, в галошу не сесть.
Что такое «галоша», она, конечно, не знала, это выражение было из Юркиного лексикона. Наверно, решила, что так для маестата прозвучит убедительней.
Царь Дмитрий и в самом деле призадумался.
Но дискуссию о монастырских землях пришлось отложить.
В дверь, звеня шпорами, вошел начальник караула капитан Маржерет и громко доложил на
ломаном русском:
— Мажестé, гонец от госпожа прансесс.
То есть от принцессы — так француз назвал государеву невесту.
— Зови! — нетерпеливо крикнул государь.
И сам кинулся навстречу запыленному шляхтичу, который, переступив порог, преклонил колено и
затараторил по-польски.
Ластик разобрал только слова «ясновельможна пани Марина», а больше ничего не понял. Только
царь вдруг просиял, сдернул с пальца смарагдовый перстень, кинул гонцу. Тот поцеловал
высочайший дар и, пятясь задом, удалился.
Юрка радостно воскликнул:
— Третьего дня наконец выехала из Вязьмы! Сейчас, наверно, уже в Можайске! Наконец-то!
Таким счастливым Ластик его уже давно не видел.
Пан Мнишек, отец невесты, в Москву не торопился. Целых полгода тянул с выездом, клянчил
золото, дорогие подарки. Когда же отправился в путь, полз еле-еле, по полмили в день, да еще с
длительными остановками. То деньги кончились, то надо новых лошадей, то поломались кареты.
Дмитрий слал ненасытному воеводе всё, что тот требовал. Сам помчался бы навстречу своей
Марине, да нельзя. По дипломатическому церемониалу это означало бы признать себя вассалом
польского короля. И так бояре шипели — как это православный царь на иноземке, да еще католичке женится?
— Ты мой брат нареченный, первый вельможа царства, не говоря уж про то, что бывший ангел, —
объявил Юрка и подмигнул. — Поедешь встречать государеву невесту. Посмотришь, какая она, моя
Маринка. Увидишь, с ней у нас дело шустрей пойдет! Она девчонка классная, и соображает, как
Петросян.
Государь, позвонив в колокольчик, вызвал боярина-дворецкого и стал отдавать ему распоряжения
о подготовке торжественной встречи.
А Соломка дернула Ластика за рукав. Глаза ее светились любопытством. Он думал, она спросит,
кто такой Петросян (это был такой чемпион мира по шахматам — давно, еще до Каспарова).
Но княжна шепотом спросила про другое:
— А я — классная?
56
Изучение общественного мнения в 1606 году
Вбежал во двор скороход, увидел князя Солянского, поклонился и давай мести алой шапкой по земле
— раз, другой, третий, от чрезмерного почтения:
— К твоей милости княжна Соломония Власьевна Шаховская!
— Скажи, сейчас буду.
Ластик поднялся, передал попугая дворецкому.
На ближней церкви Рождества Богородицы-что-на-Кулишках ударил колокол, созывая прихожан на
молитву. Стало быть, уже три часа пополудни, пора ехать в Кремль, на заседание Сената. По Соломке
можно часы проверять, тем более что стоявший в парадной горнице часовой короб нюрнбергской
работы, хоть и был украшен золотыми фигурами, но время показывал весьма приблизительно.
Ехать к царю на совет вельможе такого ранга полагалось с честью, то есть с подобающим эскортом
и с превеликим шумом, иначе зазорно.
Из колымажного сарая выкатили здоровенную карету и запрягли в нее аж десять лошадей — на
большей, чем у князя Солянского, упряжке ездил лишь государь.
Спереди и сзади выстроились пешие и конные слуги, зазвенели саблями, защелкали кнутами,
загорланили «Пади! Пади!» — это чтобы прохожие расступались и шапки снимали. Ничего не
поделаешь, таков стародавний порядок, за один год его не сломаешь. При всем шуме двигались еле-
еле, шагом, потому что бегают и несутся вскачь лишь холопы, а государеву названному брату
поспешность не к лицу.
Но пышная карета, со всех сторон окруженная свитой, поехала вперед пустая, сам же князь
забрался в возок к боярышне Соломонии Власьевне — тот был попроще и запряжен всего лишь
шестерней.
На сиденье напротив княжны сидели две мамки, потому что благородной девице одной из дому
выезжать неподобно, но они у Соломки были вымуштрованные. Едва увидели Ластика —
зажмурились, да еще глаза ладонями прикрыли. Тогда Соломка чопорно подставила круглую
румяную щеку, Ерастий ее чмокнул, и боярышня зарделась. Такой у них сложился ритуал,
повторявшийся изо дня в день.
Дождавшись чмока, мамки глаза открыли — стыдная (то есть интимная) часть была позади.
Соломка махнула им рукой, и дрессированные бабы залепили уши воском — к этому они тоже
привыкли. Были они редкостные дуры, княжна нарочно таких подбирала, но все же лишнего им
слышать было ни к чему.
— Ну что вчера-то? — нетерпеливо спросила Соломка. — Куда ходили-ездили?
— Вчера вообще такое было, ты себе не представляешь!
После столь интригующего начала Ластик нарочно сделал паузу, чтоб потомить слушательницу.
Будто случайно выглянул в окошко, да словно бы и засмотрелся на улицу.
По правде говоря, ничего интересного там не было, улица как улица.
Посередине грязь и лужи, по краям дощатые мостки — вроде тротуаров. Там стоят люди, разинув
рты, смотрят на боярский поезд. Женщины все в платках, мужики в шапках — простоволосыми из
дому выходить срамно. Будь хоть в рванье, в драных лаптишках, а голову прикрой.
С одной стороны улицы, которая в будущем станет называться Солянским проездом, зеленел
пустырь, на котором паслись козы; с другой торчал кривой забор — вот и весь городской пейзаж.
— Да рассказывай ты! — пихнула локтем Соломка. — Кем вчера вырядились? Опять каликами
перехожими?
— Нет. Государь дьячком, я монашком, а Басманов — он с нами был — бродячим попом. За реку
ходили, по кабакам. Слушали, что в народе про новый указ говорят.
Новый указ Дмитрия Первого объявлял войну застарелой российской напасти — взяточничеству.
Царь повелел удвоить жалованье всем служилым людям, чтоб не мздоимствовали по необходимости,
от нужды, а кто все равно будет хапать, того приказано карать стыдом: водить по улицам, повесив на
шею взятку — кошель с деньгами, связку меха или что им там сунут. Юрка считал, что позор —
наказание поэффектней тюрьмы или порки. И, по обыкновению, отправился слушать, как откликнутся
на новшество простые люди (он это называл «изучить общественное мнение»).
В дотелевизионную эпоху правителю в этом смысле было легче. В лицо царя мало кто знал, уж
особенно из посадских (горожан). Да кому бы пришло в голову, что царь и великий князь может вот
так запросто, в латаном армячишке или рваной рясе бродить среди черни.
— Дьячком? Царь-государь? — осуждающе покачала головой Соломка. — Срам-то какой! Ну, чего
смолк? Дальше сказывай.
— Тогда не перебивай, — огрызнулся Ластик. И рассказал про вчерашнее.
Сели они за Крымским бродом в кружале (питейном заведении) — большой прокопченной избе с
низким потолком, где тесно стояли столы и густо пахло кислятиной. По соседству десяток посадских
пили олуй (пиво), закусывая солеными баранками и моченым горохом. Компания была шумная,
говорливая — именно то, что надо.
При Годунове тоже пили, но молча, потому что повсюду шныряли шпионы, и человека, сказавшего
неосторожное слово, сразу волокли в тайный приказ. Хорошо если просто кнутом выдерут, а то и язык
за болтовню вырвут или вовсе голову с плеч.
Нынешний же государь, все знали, доносы запретил, а кто с поклепом или ябедой в казенное
место придет, того велел гнать в шею. Жалобы дозволил подавать только открыто, причем принимал
их сам, для чего дважды в неделю, по средам и субботам, в государев терем мог прийти всякий. Это
новшество, правда, оказалось не из удачных. Обычные люди идти к самому государю со своими
невеликими обидами не осмеливались, приходили все больше сумасшедшие либо завзятые
кляузники.
Но зато в кабаках теперь разговаривали бесстрашно, о чем хочешь.
К примеру, у красномордого дядьки, что сидел подле окошка, царев указ одобрения не вызвал.
— Возьмите меня, — говорил он, чавкая. — Вот я земской ярыжка (это вроде милиционера из
патрульно-постовой службы). Платили мне жалованье копейку и две деньги в день. На это разве
проживешь? А ничего, не жаловался. Потому что мне за мою доброту кто яичком поклонится, кто на
престольный праздник сукнеца поднесет или так бражкой угостит. Вот я и сыт, и пьян, и одет. А
теперь что? Ну, кинули мне от государя три копейки в день. Это разве деньги? На пропитание-то
довольно, а женке платок купить? А чадам леденца медового? Тележка у меня вон старая, четвертый
год езжу, обода на колесах прохудились. Надо новую покупать, али как? Теперь допустим, поймали
меня на малом подношении — скажем, у тебя, Архипка, две щуки взял, за мое над тобой
попечительство. Стоит оно двух щук?
— Стоит, кормилец. Еще и плотвичку прибавлю, только не забидь, — охотно поддержал его один
из собутыльников, очевидно, торговец рыбой.
— То-то. А мне твоих щук с плотвичкой на шею повесят и зачнут по рынку водить, всяко позоря.
Кто после такого срама меня, ярыжку, страшиться будет? Мальчишки засмеют!
— Да-а-а, оно конечно, — повздыхали остальные. Юрка в своей надвинутой на глаза скуфье
слушал внимательно, уткнувшись носом в деревянный жбан. Ластик нервно оглядывался по сторонам
— ему в этом темном, зловонном кабаке было неуютно. Один лишь воевода Басманов ел и пил за
троих. Удивительный это был человек — просто бездонная бочка. Перед выходом в город как следует
поужинали. Басманов сожрал пол-гуся, здоровенный кус баранины, десяток пирогов и выпил
кувшинище венгерского, а тут потребовал щей, каши, жареных потрохов и уписывал за обе щеки.
Широкие рукава рясы закатал до локтей, ворот распахнул и трескал — только хруст стоял.
Не нравилось Ластику, что Юрка так носится с этим боровом. Поставил его главным надо всем
войском, слушает его, на охоту вместе ездят.
Говорит, что, хоть у Басманова извилин немного, зато он настоящий мужик — крепкий и верный,
такой не продаст. Он и под Кромами за Годуновых до последнего стоял. Уж все стрельцы
взбунтовались, перекинулись на сторону Дмитрия, а воевода присягу нарушать отказался.
Навалились на него кучей, насилу одолели и привезли к царевичу связанного — на казнь. Басманов и
тогда пощады не запросил, только зубы щерил да ругался. Когда же после разговора с глазу на глаз
поклялся служить Дмитрию, то сделал это не от страха за свою жизнь, а потому что царевич ему
полюбился.
В кабак вошли еще человек десять, сели на лавке у стены. Парни всё крепкие, молодые. По виду
боярские слуги или, может, охранники из купеческого каравана — у каждого на поясе нож или
кинжал.
Зашумели, загалдели, потребовали штофы с вином, и сразу заглушили всех остальных.
Один из пришедших, правда, не орал, не пил. Надвинул на лицо шапку, привалился к стенке да
захрапел — видно, ребята не в первое кружало зашли, успели подогреться.
Юрка недовольно оглянулся на крикунов, потому что мешали слушать.
Один из них заметил и нагло так, с вызовом, сказал:
— Чего кривишься, голомордый? Али не нравимся?
Ластик так и сжался, зная вспыльчивый и бесстрашный нрав государя. Но Юрка ответил довольно
миролюбиво — не хотел связываться с пьяным дураком:
— Я не голомордый, я бороду брею. И тебе не мешало бы, а то вшам раздолье.
Это у него такая теория была: что половина эпидемий на Руси происходит от грязных, нечесаных
бород, рассадников вшей, блох и прочей пакости. Потому царь и брился, чтоб новую моду ввести. И
кое-кто из бояр уже собезьянничал — стали на польский манер носить одни усы или маленькую
бородку клинышком.
— Сам ты вша! — заорал парень, да как вскочит, да как бросится на Юрку, и не с кулаками — с
ножом.
Басманов, смачно высасывавший мозговую кость из щей, не прерывая этого увлекательного
занятия, выпростал из-под стола ножищу и ловко подсек буяна под щиколотку — тот растянулся на
полу, среди объедков.
Тут враз поднялись остальные гуляки, и тоже кто за нож взялся, кто вытянул из рукава кистень —
железный шар с шипами, прикрепленный цепью к палке.
Лишь один из них, который спал, так и не проснулся.
Земской ярыжка, кому полагалось бы вмешаться, шапку подхватил и опрометью за дверь. Прочие
посетители, давясь, тоже кинулись к выходу — свара затевалась нешуточная. Целовальник (кабатчик)
закричал: «Куда? Куда? А деньги?» — но было поздно.
Юрка проворно впрыгнул на стол, где легче было защищаться, выхватил из сапога узкий и
длинный нож толедской стали. Он всегда брал этот стилет с собой, на случай непредвиденных
обстоятельств вроде нынешнего, но до сих пор если и случалась какая потасовка, то всухую, без
оружия.
Парни же были настроены серьезно. Может, никакие они были не слуги и не охранники, а самые
настоящие разбойники с большой дороги — этой публики в окрестностях Москвы хватало.
— Под стол! — крикнул Юрка князю Солянскому. — И не высовывайся!
Так Ластик и сделал, но спрятался не под тот стол, на котором занял оборону его величество, а
под соседний, чтобы лучше всё видеть и, если понадобится, прийти на помощь.
То есть сначала-то столь отважная мысль ему в голову не пришла — очень уж перепугался. Но
приободрился, когда увидел, что, несмотря на численное превосходство, врагу приходится несладко.
Его величество не отличался ростом или статью, но был гибок и увертлив. Ни мгновения не
задерживаясь на месте, он ловко перемещался по длинному, широкому столу: то скакнет в один
конец, смазав нападающего носком сапога по челюсти, то развернется, отобьет удар кинжала и
полоснет острием по перекошенной от ярости физиономии. Балетный танцовщик, да и только.
Басманов, тот на стол не полез, тем более что доски вряд ли выдержали бы его многопудовую
тушу. Неохотно оторвавшись от миски, воевода выдернул из-под себя трехметровую скамью и
швырнул ее в противников, разом сбив с ног несколько человек. Потом вытянул из-под рясы короткую
широкую саблю и пошел отмахивать — да бил не как Юрка, не самым кончиком, а со всего размаху,
насмерть.
Битва получилась недолгая. Количество уступило качеству — ловкости государя и медвежьей силе
Басманова. Перед самым концом внес свой вклад в победу и Ластик. К нему под стол рухнул один из
врагов, получивший хороший удар рукояткой сабли по башке. Несколько секунд приходил в себя, а
потом вытащил из-за кушака пистоль, навел на Дмитрия и уж приготовился щелкнуть колесным
замком. Тут-то князь-ангел и проявил доблесть: подхватил с пола упавший жбан с огуречным
рассолом и плеснул остатками едкой жидкости злодею в глаза. Выстрел грянул, но тяжелая пуля
ударила в потолок, так что сверху посыпалась деревянная труха.
А еще минуту спустя те из разбойников, кто еще мог держаться на ногах, обратились в бегство.
Последним за дверь выскользнул засоня, в драке участия не принимавший, но пробудившийся-таки к
самому концу баталии.
Вчерашнее приключение Ластик расписал слушательнице во всех подробностях, особенно детально
остановившись на эпизоде с огуречным рассолом, по версии рассказчика, самом кульминационном
моменте сражения.
Соломка внимала с открытым ртом. Охала, крестилась, восклицала «мамушки мои!» — в общем,
дай бог всякому такую благодарную аудиторию.
Дослушав же, сказала неожиданное:
— А не подосланные ли были те питухи (пьяницы) — царя извести? Уж не дознался ль кто про
ваши прогулки? Ох, боюсь я, Ерастушка. Больно государь Дмитрий Иванович отчаянный. Как бы не
сгубили его злые вороги. А вместе с ним и тебя.
Хотел он посмеяться над ее подозрительностью, но внутри ёкнуло — вспомнил, как мягко, вовсе
не сонно тот вчерашний человек из кабака улизнул. Ластику эта кошачья грация еще тогда что-то
напомнила.
— А где Ондрейка Шарафудин? — спросил Ерастий, нахмурившись. — Всё у батюшки твоего
служит?
— Нет. Я еще когда сказала, чтоб ноги его поганой у нас в тереме не было. Терпеть его не могу,
гада склизкого, ядовитого. Батюшка Ондрейку и прогнал — он меня теперь во всем слушает, —
похвасталась Соломка.
Почему князь Василий Иванович во всем слушается своей малолетней дочери, было понятно:
дружна с царевым братом, да и к самому государю вхожа.
А кортеж уже подъезжал к Кремлю. Миновали Пушечный двор, где под личным присмотром царя в
великой тайне строились некие штуки, о которых сегодня пойдет речь в Сенате.
Перед крепостной стеной был широкий немощеный пустырь. Согласно указу, на сто десять
саженей, то есть на двести с лишним метров от Кремля запрещалось возводить какие-либо постройки,
чтобы врагу, который вздумает напасть на государеву резиденцию, негде было укрыться от пушечной
и мушкетной пальбы. Лишь по знакомым раздвоенным зубцам да по тортообразной церкви Троицы-
на-рву (так здесь именовали Храм Василия Блаженного) можно было догадаться, что на этом самом
месте в будущем раскинутся брусчатые просторы Красной площади.
На каменном мосту у Фроловской (ныне Спасской) башни скучали караульные стрельцы.
Поклонились царскому брату, подняли решетку, и кареты покатили по лабиринту кривых
кремлевских улочек, где тесно, забор к забору, стояли дома знати.
Дворец царя Дмитрия Первого, недавно поставленный на самой вершине холма, был легок и
воздушен, с резными деревянными башенками и праздничной крышей в красно-белую шашку. До чего
же отличалось это веселое, светлое здание от душных, мрачных хором, в каких жили прежние
государи. В нижнем жилье (этаже) располагались залы для заседаний Сената, приема послов и
прочих официальных мероприятий. Стены там были обиты парчой, полы покрыты коврами, колонны
вызолочены — этого требовал престиж державы. Во втором жилье находились службы — кухня,
караульня, покои для придворных и комнаты для слуг. Оттуда наверх, в третье жилье,
предназначенное для августейших особ, вели две лестницы: одна в апартаменты царя, другая в
апартаменты царицы. У обоих входов постоянно дежурила дворцовая стража, куда Дмитрий набрал
исключительно иностранцев, ибо стрельцы склонны к заговорам и хмельному питию, а также
слишком
любят
сплетничать.
Чужеземцы
и
дисциплинированней,
и
надежней.
Царских
телохранителей насчитывалось три роты: золотая, лиловая и зеленая, в каждой по сто солдат.
Сегодня дежурила рота француза Маржерета, которого царь особенно отличал и назначил
старшим из капитанов.
На втором этаже, возле караула в золоченых кирасах, князь Солянский и княжна Шаховская
расстались. Ластик пошел налево, к лестнице, ведущей в государевы покои, а Соломка направо, чтобы
подняться на женскую половину. Та часть дворца пока пустовала, потому что царь всё еще жил
холостяком, без царицы. Оттуда, с закрытой галерейки, было отлично видно и слышно, что
происходит в зале Сената. Женщинам и девицам в державный совет доступа нет, но если будущей
монархине захочется узнать, о чем ведут речь государственные мужи, она сможет удовлетворить свое
любопытство, не нарушая древних обычаев. «Маринка ни одного заседания не пропустит, это сто
процентов», — нежно улыбаясь, сказал Юрка, когда самолично, своей царской рученькой, вносил
поправки в разметную опись (архитектурный проект) дворца.
Его величество удостоил князя Солянского аудиенции с глазу на глаз. Обменялись рукопожатием,
пару минут отвели душу — поговорили по-человечески, и всё, настало время спускаться в Сенат, с
боярами, то бишь, сенаторами думу думать.
57
Из «Жития блаженномудрого чудотворца Ерастия Солянского
«…А в Светлый Четверг князюшка пробудился ото сна еще позднее обыкновенного. Солнце в небе
стояло уже высоко, но в тереме все ступали на цыпочках и говорили шепотом, дабы не потревожить
сон его милости. Накануне благородный Ерастий до глубокой ночи был Наверху, у государя, а как
возвернулся в свои хоромы, изволил еще часок-другой заморскую птицу папагай словесной
премудрости обучать, да и умаялся.
Лишь в полдень донесся из опочивальни звон серебряного колокольца — это свет-князюшка
открыл свои ясные оченьки и пожелал воды для утреннего омовения да мелу толченого. Сказывают,
будто есть у Ерастия в устах некий волшебный зуб белорудный, и ежели тот зуб каждоутренне с
особой молитвой не начищать, то вся чудесная сила из него уйдет.
Про князя-батюшку всей Москве ведомо — как он, будучи малым дитятей, жизнь за государя
царевича отдал и был годуновскими душегубами до смерти умерщвлен, и за тот подвиг великий взят
на Небо, в Божьи ангелы. Когда же законный государь объявился и пошел отцовский престол
добывать, поддержал Господь Дмитрия Иоанновича в его справедливом деле и для того явил чудо
великое — вернул душу государева спасителя в то самое тело, откуда она была злодейски
исторгнута.
И пожаловал царь своего верного товарища. Нарек меньшим братом и князем, повелел отписать
любую вотчину, какую только Ерастий пожелает. От воров-Годуновых много земель осталось,
самолучших, но ангел-князюшка по смирению и кротости своей испросил во владение лишь малый
надел на Москве, где ранее Соляной двор стоял, поставил себе там хоромы бревенчатые и по
прозванию того места стал именоваться князем Солянским. Ни городков себе не истребовал, ни сел с
деревнями, ни крестьян. А все оттого, что долгое время в Раю пребывал и проникся там духом
нестяжательным. Святости накопил столько, что и в церковь на молитву редко ходил. По
воскресеньям весь народ — и бояре, и простолюдины — с рассвета на заутрене стоят, грехи
отмаливают, а он знай почивает сном праведным. Что ему гнева Божьего страшиться, когда он ангел?
Слух о нем распространился по всей Руси, что чудеса творит и мудр не по своим детским летам,
но сие последнее неудивительно, ибо всяк знает, что год, проведенный на Небесах, равен земному
веку.
А восстав ото сна в Светлый Четверг, Ерастий на завтрак откушал полнощный плод апфельцын из
царской ранжереи, еще конфектов имбирных, еще пряников маковых да яблочного взвару. После ж
того пошел на двор, где с рассвета, как обычно, собралась толпа. Кто за исцелением пришел, кто за
благословением, а кто так, поглазеть.
Явил себя князюшка на красное крыльцо, то-то светел, то-то пригож: шапочка на нем алобархатна,
в малых жемчугах; жупанчик польский малинов со златыми разговорами; на боку узорчатая сабелька,
государев подарок.
Все ему в ножки поклонились, и он им тоже головку наклонил, потому что, хоть и князь, а душа в
нем любезная, истинно ангельская.
Воссел на серебряное креслице, на плечо посадил заморскую птицу папагай, синь-хохолок,
червлено перо. И сказала вещая птица человеческим голосом некое слово неведомое, страшное,
трескучее, а Ерастий засмеялся — так-то чисто, будто крусталь зазвенел.
И говорит черни: „Ну вставайте, вставайте. Которые калеки, да хворые — налево, остальные
давайте направо“.
Люди, кто впервой пришел, напугались, ибо многие не ведали, куда это — „направо“ и „налево“,
но Князевы слуги помогли. Взяли непонятливых за ворот да по сторонам двора растащили, но
пинками не гнали и плетьми-шелепугами не лупили, Ерастий того не дозволял.
И обернулся князь ошую, где собрались больные: золотушные, расслабленные, бесноватые,
колчерукие-колченогие. Был там и ведомый всей Москве блаженный юрод Филя-Навозник. Дрожал,
сердешный, трясучая хворь у него была, блеял бессмысленно, и никто от него вразумительного слова
не слыхивал.
Князь зевнул, прикрыв роток рученькой, но солнце все ж таки блеснуло на белорудном зубе, и в
толпе заволновались, а некоторые и вновь на землю пали.
Поднялся тогда Ерастий с креслица, махнул рученькой, потер чудесное Око Божие, что у него
всегда на груди висит, и как закричит своим крустальным голоском заветные слова, какие запомнить
невозможно, а выговорить под силу лишь ангелу: всё „крлл, крлл“, будто воркование голубиное.
Что сила в сем заклинании великая, про то всем известно. Закачалась толпа, иные и вовсе
сомлели.
Средь увечных вой поднялся, крик, и многие, как то ежедневно случалось, исцелились.
„Зрю, православные, зрю!“ — закричал один, доселе слепой.
„Братие, глите, хожу!“ — поднялся с каталки расслабленный, кто прежде не мог и членом
пошевелить.
А Филя-Навозник, кого вся Москва знает, вдруг трястись перестал, поглядел вокруг с изумлением,
будто впервые Божий свет увидел. „Чего это вы тут?“ — спрашивает. Похлопал себя по бокам: „А я-то,
я-то кто?“ И пошел себе вон, удивленно моргая. А, как уже сказано, никто от того юрода понятного
слова не слыхал давным-давно, с тех пор, как его три года назад на Илью-Пророка шарахнула
небесная молонья.
Те же хворые, кто нагрешил много, остались неисцеленными и пошли прочь со двора, плача и
укрывая лица, ибо стыдно им было от людей.
Князюшка-ангел сызнова зевнуть изволил, потому что наскучило его милости по всякий день
чудеса творить.
И поворотился одесную, к правой сторо…»[2]
Тому, что некоторые из увечных, действительно, исцеляются, Ластик давно уже не удивлялся.
Мама всегда говорила, что половина болезней от нервов и самовнушения. Если впечатлительного
человека убедить, что он обязательно выздоровеет, начинают работать скрытые резервы организма.
Чем сильнее вера, тем бóльшие чудеса она производит, а люди, каждое утро собиравшиеся на
Солянском подворье, верили искренне, истово.
Тут всё имело значение: и репутация чудотворца, и долгое ожидание, и блеск хромкобальтового
брэкета, и непроизносимое «заклинание». На роль магического заклятья Ластик подобрал самую
трудную из скороговорок:
«Карл-у-Клары-украл-кораллы-а-Клара-у-Карла-украла-кларнет».
Первый раз, когда выходил к народу на красное (то есть парадное) крыльцо, ужасно боялся — не
разорвали бы на куски за шарлатанство. Но всё прошло нормально. Хворые-убогие исцелялись, как
миленькие. Во-первых, те кто легко внушаем или болезнь сам себе придумал. А во-вторых, конечно,
хватало и жуликов. Например, сегодняшний слепой, что кричал «зрю, православные». Месяца три
назад этот тип уже был здесь, только тогда он вылечился от хромоты. Такие громче всех кричат и
восхищаются, а после по всему городу хвастают. Их за это доверчивые москвичи и кормят, и вином
поят, и денег дают. Жалостлив русский народ, несчастных любит, а еще больше любит чудеса.
Но больные ладно, это самое простое. Протараторил им про Клару, и дело с концом.
Труднее было с правой половиной толпы.
Ластик специально выработанным, осветленным взором оглядел оставшихся. Поправил
пристяжное ожерелье — высокий, стоячий воротник, весь расшитый жемчугом. Потер Райское
Яблоко, которое висело на груди, прямо поверх кафтана. Отнять алмаз у государева названного брата
никто бы не посмел, так что в нынешнем Ластиковом положении самое безопасное было никогда не
расставаться с Камнем и всё время держать его на виду, потому что отнять не отнимут, но спереть
могут, причем собственные слуги — это тут запросто. Особенно если периодически, этак раз в
неделю, для острастки не сечь кого-нибудь батогами, а такого варварства у себя князь Солянский не
допускал.
Он долго думал, куда бы пристроить Камень. Для перстня слишком велик, для серьги тяжел.
Правда, некоторые дворяне носят в ухе преогромные лалы и яхонты, но это надо железные мочки
иметь, да и больно прокалывать. В конце концов заказал придворному ювелиру тончайшую паутинку
из золотых нитей и стал носить Яблоко на шее. На всякий случай распространил слух, что это Божье
Око, благодаря которому «князь-ангел» обладает даром ясновидения. Лучшая защита от воровства —
суеверие.
Когда князь коснулся алмаза, в толпе охнули, кое-кто даже прикрыл ладонью глаза — это на
Камне заиграли солнечные лучи. Самое время для благословения.
Ластик громко сказал свое обычное:
— Благослови вас Господь, люди добрые. Ступайте себе с Богом. А кому милостыню или еды —
идите к ключнику.
И понадеялся: вдруг в самом деле все разбредутся. Пару раз случалась такая удача.
Толпа с поклонами потянулась к воротам, но несколько человек остались.
Ластик тяжело вздохнул. Увы. Начиналось самое муторное.
Ну-ка, кто тут у нас сегодня?
Мужик с бабой, старый дед и еще целая ватага: купчина, и с ним полдюжины молодцов. Они
стояли кучкой на том самом месте, где через четыреста лет будет расположен вход в подземные
склады — именно отсюда начались все Ластиковы злоключения.
Неслучайно он выпросил у Юрки именно этот участок. Дело тут было не в ностальгии по родному
дому. Ластик очень надеялся отыскать точку, откуда можно попасть в пятое июня 1914 года. Пока
строились княжеские хоромы, он исходил шаг по шагу всё подворье, тыкался чуть не в каждый
сантиметр почвы, но ничего, похожего на хронодыру, не обнаружил — ни ямки, ни трещины, ни даже
мышиной норы. Видно, лаз образовался (то есть образуется) позже, когда «Варваринское
товарищество домовладельцев» затеет строить доходный дом с коммерческими подвалами…
Попугай Штирлиц, которого первоначально звали Диктором, тронул Ластика лакированным
клювом за ухо — вернул к действительности.
Эту пеструю птицу князь Солянский приобрел у персидского купца, заплатив золотом ровно
столько, сколько весило пернатое создание. Торговец божился, что попугай умеет в точности
повторять сказанное — запоминает что угодно, причем вмиг, с первого раза. И продемонстрировал:
произнес что-то на своем наречии, хохластый послушал, наклонив голову, и тут же воспроизвел этот
набор звуков. Голос у птицы был точь-в-точь, как у диктора, читающего новости по радио.
И пришла Ластику в голову идея — обучить попугая, чтобы заменял собой радиоприемник. Очень
уж истосковался пленник средневековья без средств массовой информации.
Каждый вечер он вколачивал в Диктора разные фразы, которые обычно произносят радиоведущие
и которых Ластику теперь так недоставало. Попугай слушал, внимательно наклонял голову, но
упорно помалкивал.
А в Штирлица его пришлось переименовать, когда выяснилось, что молчит коварная птица только
при хозяине, зато челяди потом всё отличным образом пересказывает. Ластик был свидетелем, как
попугай гаркнул на слуг: «Добрррого вам утррра, дорррогие рррадиослушатели!» — те, бедные, аж
попятились.
И сегодня, перед исцелением, тоже отличился. В самый ответственный момент, перед
заклинанием, проорал «Дурррдом!». Это слово Ластик у Дмитрия Первого перенял и повторял часто
— вот Штирлиц и подцепил.
Первыми к крыльцу подошли мужик и баба. Она вся красная от волнения, он набыченный, морда
злобная, глядит в землю.
Поклонились оба низко, дотронувшись рукой до земли.
— Ну, что у вас? — настороженно спросил Ерастий.
Ответила баба:
— Да вот, ангел-князюшка, наслышаны о твоей мудрости, пришли за наставлением. Насилу его,
аспида поганого, уговорила. — Она двинула мужика локтем в бок, он насупился еще больше. — Муж
это мой, Илюшка-иконописец.
— Если детей Бог не дал, это не ко мне, — сразу предупредил Ластик. — Благословить
благословлю, а только в немецкую слободу, к лекарю ступайте.
— Нет, кормилец, детей у нас восемь душ. Мы к твоей княжеской милости по хмельному делу.
— А-а, — немного успокоился Ластик. — Могу, конечно, волшебные слова сказать, чтоб поменьше
пил. Некоторым помогает.
Баба перепугалась:
— Нет, батюшко! Вели, чтоб пил, а то вторую неделю вина в рот не берет, совсем житья не стало.
Он, когда выпьет, и веселый, и добрый, детям гостинцы дарит, меня ласкает. А когда тверезый,
злыдень злыднем. Теперь ему отец архимандрит с Варвары-Великомученицы заказал большую
«Троицу» — говорит, год к вину не прикоснусь, икону писать буду.
— Ну и хорошо. Чего ж ты?
— Так погибаем совсем. Орет, дерется, за волосья таскает. Видел бы ты моего Илюшу пьяненького
— до того благостен, до того ликом светел! А ныне погляди на рожу его зверообразную.
Ластик поглядел — да, так себе рожа.
— Не могу я икону писать, если выпимши, — мрачно сказал Илюшка. — Рука дрожит.
— А если немножко выпьешь? — спросил князь-ангел.
— Немножко не умею. Уж коли пью, так пью. А не пью, так не пью.
Задумался Ластик — случай был не из простых. Баба смотрела на него с надеждой, мужик пялился
в землю.
— Вот что, Илюшка, ты иди, — сказал наконец Ерастий. — А ты, баба, поди поближе. — И спросил
шепотом. — Он у тебя щи, ну шти, ест?
— Кислые, с ботвиньей очень уважает. Кабы каждый день варила — ел бы.
— Вот и вари ему каждый день. А в горшок потихоньку чарочку вина подливай, только не больше.
Для доброты ему довольно будет, а рука от одной чарочки не задрожит.
Просветлела баба лицом, закланялась, хотела в краешек кафтана поцеловать — еле отодвинулся.
Но Штирлиц скептически проскрипел:
— В эфиррре рррадиокомпозиция «Вррредные советы»!
И осталось у Ластика на душе сомнение — правильно ли сделал? А что бы, интересно, ей
посоветовал папа, если б она пришла к нему в фирму за консультацией? Ох, вряд ли папа стал бы
жену учить обманывать собственного мужа и травить его алкоголем…
Со следующим ходоком еще хуже вышло. Это был старик, по виду странник — в драных лаптях, с
котомкой через плечо.
— Князь-батюшко, — начал он по обычаю, хотя сам годился Ерастию в дедушки, — як твоей
пресветлой милости издали пришел, с-под самой Рязани.
Лицо у дальнего ходока было землистое, взгляд потерянный.
— Вот скажи ты мне, святое чадо, есть Бог али как?
Вопрос для семнадцатого века был неожиданный, даже крамольный — за него, пожалуй, церковь
могла и на костер отправить. Но как ответить, Ластик знал. Был у него с папой не так давно на эту
тему серьезный разговор.
И старику он сказал то же, что ему в свое время папа:
— Коли веришь — обязательно есть.
— Я-то верю. Как же без Бога? И зачем тогда всё? — Старик вздохнул. — Значит, есть. Ладно. А он
добрый, Бог-от?
Это был тоже вопрос нетрудный.
— Коли есть, то уж конечно добрый. Иначе он был бы не Бог, а Дьявол.
— Добрый? — повторил старик и вдруг тоскливо-тоскливо говорит. — А чего ж тогда у Него на
свете так погано? Вот у меня семья была, большая. Пшенична хлеба, конечно, не едали, но и лебедой
брюхо не набивали. Неплохо жили, грех жалиться. Только налетели крымчаки, всю деревню пожгли,
всех поубивали: старуху мою, двух сынов с женками, внуков одиннадцать душ. Сам-то я с меньшой
внучкой в сене спрятался. Горе, конечно, но я на Бога не роптал. Даже свечку поставил, что оставил
Марфушку, самую любимую из всех, мне в утешение. А в прошлый месяц мор был, и Марфушка тоже
померла. Вот и скажи ты мне, как ты есть ангел, на что это Богу понадобилось, ради какого такого
промысла?
Думал Ластик, думал, что на это ответить, но так ничего и не придумал. Честно сказал:
— Не знаю…
Старик очень удивился. Покосился на Око Божье, сверкавшее на груди у князь-ангела.
— Ну уж если ты не знаешь, значит, ответа на земле не дождуся. Видно, помру — тогда и
разобъяснят.
И побрел прочь, понурый. Комментарий Штирлица был таков:
— Движение по Садовому Кольцу затррруднено в обоих напррравлениях.
Увы, не нашел Ластик, чем утешить старика. Можно было, конечно, пообещать: «Ничего, лет через
четыреста на свете получше станет», только вряд ли он бы утешился.
А жизнь у них тут в 1606 году и впрямь была поганая.
Хотя, с другой стороны, это смотря с чем сравнивать. Если с прежними царствованиями, то все-
таки стало получше. Когда новый государь в прошлом июне торжественно въезжал в покорившуюся
Москву, весь город трепетал от страха. Известно, что всякое правление начинается с казней, потому
что надобно внушить подданным трепет и уважение к власти. Тем более Дмитрий много пострадал от
врагов и сердцем от этого должен был ожесточиться. Да и помнила Москва, чей он сын — такого
государя, как Иван Грозный, не скоро забывают.
Ни в первый, ни во второй день никого не четвертовали, не колесовали, даже не повесили, и тут
уж москвичи затряслись по-настоящему — видно, готовил победитель какую-то невиданно лютую
кару. Юродивые сулили плач великий и скрежет зубовный, приближенные Годуновых прощались с
семьями, а некоторые с перепугу постриглись в монахи, надеясь, что это спасет их от мученической
смерти.
С недельку столица трепетала, потом понемножку стала успокаиваться. Ибо — чудо чудное — ни
одной головы с плахи так и не покатилось. Царь вел себя странно.
И невдомек было боярам и простолюдинам Русского государства, что это называется «Первый этап
построения нового общества».
Юрка говорил Ластику: «Известно из античной истории (а ее он знал изрядно — и в пятом классе
успел Древний Мир пройти, и в Польше книг поначитался), что существует два способа править:
страхом и любовью. По-второму на Руси никогда еще не пробовали».
Первый этап построения нового общества был такой: излечить народ от постоянной запуганности,
дать понемногу распробовать, что такое милостивое и справедливое правление.
Времени, конечно, прошло немного, вековой страх так быстро не выведешь, и все же без трупов на
виселицах, без выставленных на всеобщее обозрение голов и отрубленных конечностей Москва
задышала вольготнее, повеселела.
Раньше всё было нельзя: ни песни петь, ни музыку слушать, даже за тавлейное баловство (то есть
обыкновенные шашки), не говоря уж об азартных играх, сурово наказывали. Любая вольность, любая
забава почиталась за грех и преступление. Теперь же по улицам в открытую ходили скоморохи, на
рынках пестрели балаганные шатры, парни с девками катались на качелях, а каждую неделю царь
устраивал для народа какое-нибудь празднество или зрелище.
Со второй важной задачей — победить в стране голод — совладали без большого труда. Борис
Годунов был скареден, со всего государства тянул деньги, а расходовал скупо. Дмитрий же велел
закупить много зерна, продавать его дешево, и Русь впервые за свою историю досыта наелась хлеба.
«Уж на что, на что, а на ржаную муку средств в казне всегда хватит», — говорил Юрка.
Так-то оно так. Вроде бы никогда еще страна не жила столь сытно и спокойно, а все равно вон и
моровые хвори (эпидемии) опустошают целые местности, и крымские разбойники бесчинствуют… Ох,
далеко еще до «нового общества».
Несчастного старика Ластик, конечно, велел накормить и дать приют. Но настроение стало совсем
кислое.
С третьим делом, правда, вышло удачнее.
К князю Солянскому за судом и правдой пришел Китайгородский купец с приказчиками.
Дело в том, что в Московском государстве юридической системы в общем-то не было. То есть, если
человек совершил преступление, за карой дело не станет — в два счета кнутом обдерут или башку
оттяпают, но вот если какое спорное дело, выражаясь по-современному, из области гражданского
права, то обращаться за разбирательством особенно некуда. Дмитрий Первый задумал ввести в
царстве суды, где всякие дела решались бы быстро и без мздоимства, но это работа долгая, не на
один год. Пока же жители поступали по старинке: в деревне шли за приговором к помещику, в городе
к какому-нибудь уважаемому человеку — епископу или боярину.
Судебные дела Ластик больше всего не любил. Только куда от них денешься. Назвался князем —
полезай в кузов.
А тяжба у купца была вот какая.
У него в лавке из мошны пропала вся дневная выручка, три рубля с двумя копейками, деньги
немалые. Доступ к ним имели только приказчики — те шестеро парней, кого он привел на суд. И
попросил князюшку указать, кто из них вор, кому из них за покражу правую руку рубить.
Ну, это была не штука, на подобных расследованиях Ластик уже успел поднатореть.
Купчине строго сказал:
— Ныне за воровство рук рубить и казнить не велено, государь запретил.
А парням велел встать в ряд.
Медленно прошелся, глядя каждому в глаза, снизу вверх. Прищурится, брэкетом цыкнет, Божьим
Оком на груди сверкнет — и переходит к следующему.
Штирлиц тоже участвовал в психологическом давлении: топорщил перья, угрожающе разевал
клюв.
Каждый из приказчиков, конечно, пугался. Но только один, конопатый, сделался белее простыни,
и подбородок задрожал.
Эге, сказал себе Ластик, но виду не подал. Если торговцу на воришку указать — забьет до смерти,
не поглядит на царский запрет.
— Ну вот что, честнóй купец, — объявил премудрый Ерастий, завершив обход. — Божье Око
узрело, что завтра покраденные деньги к тебе в мошну вернутся, сами по себе. А вора ты боле не ищи
и никого из приказчиков не наказывай.
Купец засомневался:
— А коли не вернутся, тогда так? Ведь три рубля с двумя копейками, шутка ли?
— Не вернутся, тогда снова приходи, — разрешил Ластик и многозначительно посмотрел на
конопатого.
Тот едва заметно кивнул.
— Ррроссия — Брразилия: шесть — ноль! — триумфально возвестил Штирлиц.
А Ластику помечталось: может, если удастся вернуться в свое время, пойти работать сыщиком в
уголовный розыск? Вроде бы есть талант. Опять же наследственность.
Только мечты эти были пустые. Никогда уже не попадет шестиклассник Фандорин в свой лицей с
естественно-математическим уклоном, никогда не переступит порога родной квартиры…
Унибук-то к владельцу так и не вернулся.
Тогда, год назад, Юрка с интересом выслушал про замечательные свойства компьютера, который
он упорно называл ЭВМ, «электронно-вычислительной машиной», пообещал книжку из Шуйского
вытрясти. И сделал всё, что мог.
Нагнал на боярина страху: в Москву велел везти на простой телеге, закованным в железа. Вопреки
собственным правилам, пугал застенком и пытками. Василий Иванович и трясся, и слезы лил, но
унибука не отдал.
Говорил, что полистал волшебну книжицу, ничего в ней не понял и устрашился — порешил ту
невнятную премудрость изничтожить. Жег ее огнем — не сгорела, кинул в Москву-реку — не
потонула, даже не намокла. Тогда велел слугам запечатать книгу в дубовый бочонок с камнями, да
отвезти в Кириллов монастырь, чтоб святые старцы прочли над нею молитву и бросили в Бело-озеро,
где омуты глубоки и подводны токи быстры.
По возвращении в Москву допросили Князевых слуг. Те подтвердили: да, возили они на север
некий малый бочонок и утопили его напротив монастыря.
Государь отрядил на Белое озеро целую экспедицию. Месяц там крюками по дну шарили, но
вернулись ни с чем.
В общем, пропал универсальный компьютер. Бежать стало некуда. Не в колодец же лезть, в
двадцатое мая неизвестно какого года? И тем более не назад в могилу — в 1914 году Ластика тоже
ничего хорошего не ожидало, разве что нож сеньора Дьяболо Дьяболини.
А, может, оно и к лучшему, что нет унибука. Как бы Ластик бросил друга и начатое дело? Да какое
дело!
Шуйского же пришлось выпустить. Даже в ссылку его царь не отправил, как собирался. Ластик сам
выпросил боярину прощение. Конечно, не из-за Василия Ивановича (чтоб ему, идиоту суеверному,
провалиться) — из-за Соломки.
Только о ней подумал — за воротами раздалось конское ржание, стук копыт, грохот колес, зычные
крики «Пади! Пади!»
58
Борис Акунин Детская книга / В доску свой
« Последний ответ от djjaz63 Ноября 20, 2024, 01:36:57 am »
В доску свой
Ну вот, сообразил Ластик, это я от страха с ума сошел. И очень запросто, от нервного стресса.
— Приехали, — сказал он вслух. — Кажется, я чокнулся.
Царевич вздрогнул, обернулся, захлопал глазами.
— А? — Он затряс головой, словно отгоняя наваждение. — Ты что изрек, холопишко? — Потер лоб
и вполголоса пробормотал. — Ёлки, никак крыша поехала.
— Это у меня крыша поехала от вашего семнадцатого века, чтоб ему провалиться, — объяснил
царевичу Ластик, окончательно убедившись, что лишился рассудка. — Вот и мерещится черт-те что.
Голубые глаза достославного потомка Рюрика моргать перестали, а наоборот раскрылись широко-
широко.
— Боже Пресвятый, Pater noster, ну честное пионерское, — забормотал и вдруг как бросится к
Ластику, как схватит за плечи и давай трясти. — Ты кто такой? Ты откуда тут взялся?
— Я Эраст Фандорин… из шестого класса… из Москвы… — лепетал Ластик, болтаясь в сильных
руках Дмитрия, будто тряпичный петрушка. — А ты-то… вы-то кто? Почему «честное пионерское»?
Царевич выронил шестиклассника, сам тоже плюхнулся рядом, прямо на землю, вытер лоб.
— Мати Божия, свой, советский! В доску свой! «Честное пионерское»? Так я и есть пионер. Юркой
меня звать. Юрка Отрепьев из пятого «Б», семьдесят восьмая школа имени Гайдара, город Киев.
— Имени Гайдара? — удивился Ластик, хотя, казалось, удивляться дальше было уже некуда.
— Ну да. Писателя Гайдара. Ты как сюда попал, Эраст? Ну имечко! Как у актера Гарина. Смотрел
«Каин Восемнадцатый»? Зыконское кино!
— Нет, не смотрел. — Про такой фильм Ластик даже не слышал. — Я в хронодыру провалился. Из
2006 года.
— Из 2006-го? — ахнул пионер Юрка. — Здоровско! А я из шестьдесят седьмого, тыща девятьсот.
Тоже провалился в эту, как ты ее назвал?
— Хронодыра.
Нет, я не сошел с ума, понял тут Ластик, — мне просто повезло, ужасно, просто невероятно
повезло! Недаром я у профессора экзамен на везучесть выдержал.
— Как же ты в нее вляпался? — спросил он, глядя на раскрасневшееся лицо товарища по
несчастью. — Случайно, что ли?
— Да не совсем. — Отрепьев сконфуженно почесал затылок. — У нас в Киеве Лавра есть, там
музей исторический, знаменитый, слыхал наверно?
Ластик кивнул. Хотел сказать, что в Киевской Лавре теперь не музей, а монастырь, как в старые
времена, но не стал перебивать.
— Там пещеры есть, ближние и дальние. Черепушки всякие, трупаки — ужас. Иноков-чернецов там
ране погребали, — соскочил Юрка на старорусский и сам не заметил. — Ну вот. Я с Виталькой, это
кореш мой, поспорил, что спрячусь там и всю ночь просижу, не сдрейфлю. Пошли мы в музей перед
самым закрытием, я в уголке заховался, а Виталька ушел. Договорились, что назавтра, как музей
откроется, он первым придет, ну я и вылезу. Я свой фонарь китайский на кон поставил, а он ножик
перочинный, с четырьмя лезвиями, отверткой и штопором. — Царевич вздохнул — видно было, что
ему и сейчас жалко того ножика. — Остался я один. Когда свет погасили — включил фонарик. Вроде
ничего, не страшно, привидений никаких нет. Скучно только. Стал слоняться по лабиринту. Туда
залезу, сюда. Потом батарейка села. Полез доставать новую, да возьми и вырони. Она закатилась
куда-то, в глубину склепа. Полез я за ней. Шарил-шарил, ползал-ползал, ну и провалился в какую-то
яму пыльну да смердячу, — снова выскочило выражение явно не из 1967 года. — Там пылища, кости
какие-то, жуть. Я, конечно, здорово перетрухал. Заорал. Кое-как вылез. Иду по стенке, наощупь. Чую,
запах чудной, какого раньше не было. Это ладаном пахло, я тогда еще не знал. Вдруг навстречу
огонек. Свечка. И видно кого-то черного, в колпаке. Ну всё, думаю, прав Виталька, есть привидения! А
оно, привидение-то, тоже меня увидел, да как завопит: «Изыди, наваждение сатанинское!» Это отец
Савватий был, келарь монастырский. Мировой старик, мы с ним после подружились.
Юрка расхохотался, вспоминая свой давний испуг.
— Господи Исусе, лафа-то какая — поговорить по-человечески, — блаженно улыбнулся он,
хлопнув Ластика по плечу. — Попал я в лето семь тыщ сотое и не сразу сообразил, что за год такой —
это я уж потом узнал, что у поляков он считается 1592-й. Тринадцать лет назад это было… Выходит, я
в хронодыру провалился? А я думал, это как у Марка Твена, «Янки при дворе короля Артура». Не
читал? Там одного мужика, американца правда, по кумполу стукнули, он очухался — бац, а сам в
средневековье. То ли на самом деле, то ли это у него шарики за ролики заехали, непонятно. Классная
книжка… Ладно. Попадаю, значит, елки-моталки, в 1592 год. Деваться мне некуда, ни фига не знаю,
не понимаю. Короче, остался у монахов. Я в бога, само собой не верю, но постриг принял, наречен
иноком Григорьем. Без этого в монастыре нельзя. Пожил в Лавре пару годков, надоело. Захотелось мир
посмотреть. Пошел бродить по свету. В Москве жил, в Чудовом монастыре. Не понравилось мне там
— несоюзно, душесушно, братия друг на дружку поклепничает. Короче, полная хреновина. Свалил
назад в Литву, в смысле не в Литовскую ССР, а это тут Украину так называют — «Литва».
Слушать рассказ было ужасно интересно, да и в самом деле здорово — после долгого перерыва
говорить «по-человечески», прав Юрка.
— А как тебя угораздило в царевичи попасть?
В шатер заглянул какой-то дядька в ливрее, наверно слуга. Увидел, что государь сидит на земле,
обняв за плечо мальчишку в драном кафтане, и обомлел.
— Сгинь, собака! — рявкнул на него Отрепьев. Слугу как ветром сдуло.
— С ними по-другому нельзя, — виновато объяснил Юрка. — Если по-вежливому — слушаться не
будут. Как я в царевичи попал? — Он засмеялся. — Это вобще атас. Рубрика «Нарочно не
придумаешь». Кино «Фанфан-Тюльпан». Был я в городке Брачине, два года назад. Ну и заболел,
сильно. Воспаление легких. Температура, всё плывет. Лежу без памяти, монахи за меня молятся,
компрессы на лоб ставят. И один из них, когда рубаху мне менял, углядел на моей груди родинку,
красную, она у меня всегда была. А около носа у меня (вон, видишь?) тоже фиговина, с рождения.
Плюс к тому бредил я, словеса какие-то, монахам непонятные говорил — наверно, из двадцатого
века. А чернец, который мне рубаху менял, слыхал когда-то, что у царевича Дмитрия, которого в
Угличе то ли убили, то ли не убили, такие же приметы. Побежал к отцу игумену: так, мол, и так, уж
не царевич ли это, который от убийц спасся? И знаки на теле, и говорит чудно. Игумен пошел к
магнату — ну, это главный феодал — князю Вишневецкому. А тому лестно: у него во владениях
беглый московский принц. Ну и пошло-поехало. Я сначала-то отпирался, а потом сообразил: ёлки, это
ж фортуна сама в руки идет. Мне, Эраська, к тому времени здешняя отсталость вот где встала. А чего,
думаю? Стану русским царем. Как говорится, возьму власть в свои руки. И наведу в ихнем
средневековье порядок. Как у братьев Стругацких в «Трудно быть богом» — вот это книжка! Не читал?
А еще шестиклассник. У нас в пятом «Б», и то все прочли. Там про одного благородного рыцаря,
который только прикидывается, будто он такой же, как все, а на самом деле он типа пришелец из
космоса, — с увлечением принялся пересказывать содержание книги Отрепьев, и Ластик был
вынужден его перебить.
— Юр, ты лучше про себя рассказывай.
Царевич из пятого «Б» махнул рукой.
— Да чего там. Дальше быстро пошло. Польский король меня принял, как родного. У Жигмонта
свой интерес, хочет русской земли оттяпать. Римский папа тоже рад стараться. Я ему обещал Русь в
католическую веру обратить.
— И ты согласился? — ахнул Ластик.
— Да какая на фиг разница? — удивился Юрка. — Что одни попы, что другие. Бога-то все равно
нету. Ну а насчет русской земли, — тут он понизил голос и оглянулся на полог, — это Жигмонту шиш
с маслом.
— Так ведь он тебе войско дал.
— Как же, даст он. Такой лис хитрющий, яко Сатана прелукавый. Это сандомирский воевода
Мнишек набрал мне тысячу шляхтичей и всякой шпаны. Не задарма, конечно. Мнишку я обещал
Новгород отдать, Псков, городков разных, и золота много. Золота дам, а без городов как-нибудь
перетопчется.
— И ты пошел с одной тысячей солдат Москву завоевывать? — поразился Ластик.
— Ну да, — беспечно пожал плечами Юрка. — Казаки с Запорожья подгребли, они с Москвой
всегда на ножах — войско побольше стало. И потом, знаешь, как Суворов говорил: «не числом, а
умением». У нас во Дворце пионеров кружок «Юный техник». Я там много чему научился.
На войне пригодилось. Например, когда острог Монастыревский осадным сидением брал. Стены
там деревянные, но крепкие и высокие, мои герои побоялись на штурм идти. А сушь бысть велика,
жарынь. Я двумя большими зеркалами солнечные лучи поймал, зажег верхушку башни. Стрельцы и
сдались, с перепугу. Или под Рыльском-городом, когда на меня тот козел бородатый, князь
Мстиславский с пятьюдесятью тыщами войска попер. Думал, затопчут к чертовой матери. Так я
знаешь что придумал? — Юрка улыбнулся во все зубы. — Смастерил большой планер на
резиномоторе, только вместо резинки жил бычачьих накрутил. Прикрепил к хвосту дымовую шашку,
поджег и пустил лететь на царское войско. Ну, они и драпанули.
— Про это я слышал, — кивнул Ластик, вспомнив рассказ боярина Мстиславского про огненную
птицу.
— Темные они тут, — вздохнул Отрепьев. — Дикие совсем. И поляки-то как скоты живут, про
наших же и вовсе говорить нечего. А что лютуют друг над другом, что кровопивствуют! Аки аспиды
зложальные! И всё ведь от нищеты, от невежества, от того, что злоба кругом. Они, дураки, знать не
знают, что можно жить по-другому. Так этих уродов жалко — мочи нет. Ты, Эраська, пойми, я же
тимуровским отрядом командовал, у нас девиз был: «Слабому помогай, товарища выручай».
— Чем ты командовал? — не понял Ластик.
— Тимуровским отрядом. Ну как у Гайдара, «Тимур и его команда». Там, инвалидам помогать,
бабулям одиноким и всё такое… У вас что, тимуровцев нет? — ужасно удивился он и вдруг
спохватился. — Да что всё я, да я, и про неинтересное. Ты мне про двадцать первый век расскажи. Как
оно там у вас? Коммунистическое общество должны были к восьмидесятому году построить. Здорово,
поди, живется при коммунизме? — Голубые глаза царевича завистливо блеснули. — Монорельсовые
дороги, дома в сто этажей, в магазинах всего навалом и всё бесплатно, да? Катайся по всему миру,
хоть в Африку, хоть в Океанию — куда хочешь. Счастливый ты.
— Монорельсовые дороги есть, только мало, — стал отчитываться Ластик. — В магазинах всего
навалом, но не бесплатно. По миру кататься тоже без проблем — если, конечно, деньги есть.
— Так деньги не отменили? — расстроился Юрка. — Жалко. Ну а на Луну мы слетали?
— Да, давно еще. Американцы.
— Как американцы? Эх, черт! Хотя там, в Америке, наверно уже не капитализм?
— Капитализм. И у нас тоже капитализм.
Ластик, как умел, рассказал царевичу Дмитрию про конец двадцатого века и начало двадцать
первого.
Тот слушал и мрачнел. А потом как стукнет кулаком по земле:
— Эх, меня не было! Если б я тогда сдуру в склеп не полез и остался в своем времени, я бы
нипочем такого не допустил.
Он встал, сел к столу, уронил голову на скрещенные руки — в общем, жутко распереживался.
Ластик подошел, не зная, чем его утешить.
Но утешать бывшего пионера не пришлось — через пару минут он распрямился, махнул рукой.
— Ладно, чего теперь. Мы с тобой тут, а не там. Знаешь, чего я придумал? — Юрка оживился. — Я
вот скоро царем стану — фактически уже стал, так?
— Ну.
— Самодержавие это по-своему тоже неплохо. Если самодержец правильный. Делай, что считаешь
справедливым, и никто тебе слово поперек не скажет. Я на Руси такое общество хочу построить —
ого-го. Коммунизм, конечно, не получится, материально-техническая база слабая. А вот социализм
можно попробовать. Кто не работает, тот не ест. Крепостных крестьян освободить — это первое.
Мироедов всяких к ногтю. Построили же отдельные народы Африки социализм прямо из феодализма,
как только освободились от колонизаторов. Чем мы хуже? — Здесь Юрка сбился, наморщил лоб и с
тревогой посмотрел на Ластика. — Слушай, ты знаешь, как оно там вышло, с царем Дмитрием? Вы
отечественную историю, семнадцатый век, еще не проходили?
— Нет, это в седьмом классе, — развел руками Ластик.
— Я тоже не дошел, — вздохнул самодержец. — Только «Рассказы по истории». Там мало, да и не
помню я ни черта — я больше природоведением увлекался. Про Бориса Годунова знал только, что
ему юродивый в опере поет: «Мальчишки отняли копеечку, вели-ка их зарезать, как зарезал ты
маленького царевича». Значит, ты не в курсе?
— Нет, я больше девятнадцатым веком интересовался.
Но Юрка не сильно расстроился:
— Наплевать. Я историю по-своему переделаю. «Мы не можем ждать милостей от природы, взять
их — вот наша задача». Мичурин. У нас в классе написано было. Не вешай нос, Эраська, мы с тобой
им тут покажем. Всё Средневековье вверх дном перевернем, сделаем СССР, в смысле Русь, самым
передовым государством планеты. Это тебя говорю я, командир тимуровского отряда, а также царь и
великий князь, понял? Мы втроем таких делов наворотим!
— Почему втроем? — не понял Ластик.
— С Маринкой Мнишек, дочкой сандомирского воеводы. Это моя невеста, — чуть покраснел
царевич и быстро, словно оправдываясь, продолжил. — Классная девчонка, честное пионерское. Я как
первый раз ее увидел, сразу втрескался, по уши. Она… она такая! Ты не обижайся, но ты еще
маленький, тебе про это рано. Я за нее с князем Корецким на поединке дрался. Сшиб его с коня и
руку проколол, а он мне щеку саблей оцарапал, вот. — Юрка показал маленький белый шрам возле
уха. — Ты не представляешь, какие тут девки дуры. Ужас! А Маринка нормальная. С ней можно про
что хочешь разговаривать. Я, конечно, про двадцатый век ей голову морочить не стал, но кое-какими
идеями поделился. И она сказала, что тоже хочет социализм строить — ну, по-здешнему это
называется «царство Божье на земле». Две головы хорошо, а три вообще здорово! Как же я рад, что
тебя встретил! Будешь мне первым помощником и советчиком. — Он крепко обнял современника. —
Только — не обижайся — придется тебя князем пожаловать, а то шушера придворная уважать не
будет.
Только сейчас Ластик вспомнил о своем двусмысленном положении — не то падший ангел, не то
воскресший покойник, не то проходимец.
— Да как же ты это сделаешь? А Шуйский?
Юрка засмеялся.
— Эраська, ну ты даешь. Я ведь тебе объяснял про самодержавие. Что захочу, то и сделаю. А
Шуйского твоего — бровью одной поведу, и конец ему.
— Медведю кинешь? — прошептал Ластик, вспомнив клетку с желтозубым хищником. — Не надо,
пускай живет.
— Какому медведю? — Юрка выкатил глаза. — А, которого я в лесу поймал? Матерый, да? Сеть
накинул, веревкой обмотал, — похвастался он. — Один, учти, никто почти не помогал… Зачем я буду
живого человека медведю кидать? Отправлю Шуйского этого в ссылку, чтоб не сплетничал, пускай
там на печи сидит.
— Только сначала пусть одну мою вещь отдаст. Он у меня книгу спер, — пожаловался Ластик. —
Это не просто книга. Я тебе после покажу, а то не поверишь.
— Отдаст, как миленький, — пообещал царевич. — Не бери в голову, Эраська. Я всё устрою. Ты
знаешь кто будешь? Ты будешь поповский сын, которого вместо меня в Угличе зарезали. За то, что ты
ради царского сына жизни лишился, Господь явил чудо — возвернул тебя на землю мне в усладу и
обережение. Тут публика знаешь какая? Что Земля вокруг Солнца вертится — ни за что не поверят, а
на всякую ерунду жутко доверчивы. Им чем чудесней, тем лучше. Ну ладно, пойдем наружу. Хватит
москвичам нервы трепать, а то еще помрет кто-нибудь от страху. Вечером сядешь ко мне в карету,
наболтаемся от души. А сейчас айда ваньку валять. Объявлю, что признал в тебе своего спасителя-
поповича. Помолимся, всплакнем, как положено. А потом явлю свою государеву милость — пощажу
бояр московских твоего об них заступства ради. Ох, Эраська, как же здорово, что мы теперь вместе!
59
Борис Акунин Детская книга / Проклятое средневековье
« Последний ответ от djjaz63 Ноября 20, 2024, 01:36:07 am »
Проклятое средневековье
Челобитное посольство, если по-современному — приветственная делегация, выехала из Москвы на
многих повозках, растянувшись по Серпуховскому шляху на версту с гаком. Впереди ехали конные
стрельцы, за ними в дорожных возках великие послы, потом на больших телегах везли снятые с колес
узорны колымаги (парадные кареты), да царевы дары, да всякие припасы. Потом опять пылили
конные, вели на арканах дорогих скакунов.
Путешествовали быстро, не по-московски. Остановки делали, только чтоб дать лошадям отдых и
сразу же катили дальше.
Живой подарок Дмитрию — плененного мальчишку-самозванца — Шуйский держал под личным
присмотром, велев посадить воренка в короб, приделанный к задку княжьей кареты.
Судя по запаху и клокам шерсти, этот сундук обычно использовался для перевозки собак —
наверное, каких-нибудь особо ценных, когда боярин ездил на охоту. Ластик так и прозвал свое
временное обиталище — «собачий ящик». Крышка была заперта на замок, но неплотно, в щель
виднелось небо и окутанная тучей пыли дорога, по которой двигался караван. Еще можно было через
дырку в днище посмотреть на землю. Других развлечений у путешественника поневоле не имелось.
Есть-пить ему не давали, то ли из-за того что ангел, то ли не считали нужным зря переводить пищу —
всё равно не жилец, медвежья добыча.
Но Ластик от голода не мучился. Спасал узелок, который он успел спрятать за пазуху. Мед,
принесенный Соломкой, оказался поистине волшебным. Достаточно было утром сделать пару
глотков, и этого хватало на весь день. Не хотелось ни есть, ни пить, а силы не убывали. Или тут дело
было в Райском Яблоке?
Ластик всё время сжимал его в кулаке и явственно чувствовал, как от Камня через пальцы
толчками передается энергия — и физическая, и духовная.
Бывший шестиклассник, а ныне государственный преступник столько всего передумал и
перечувствовал за эти несколько дней — будто повзрослел на десять лет.
Главных жизненных уроков выходило два.
Первый: чему быть, того не миновать, а психовать из-за этого — туга зряшная, то есть
бессмысленное самотерзание.
Второй: даже если летишь в пропасть, не зажмуривайся от страха, а гляди в оба — вдруг удастся
за что-нибудь ухватиться.
Потому-то Ластик и не выбросил Камень в придорожную канаву, не метнул в реку, когда
проезжали по мосту. Проглотить алмаз никогда не поздно, пускай медведь потом несварением
желудка мучается. Пленник часами смотрел, как Райское Яблоко переливается у него на ладони
всеми красками радуги, в том числе и сине-зеленой, цветом надежды.
Иногда в карету к Василию Ивановичу садился старший посол, князь Федор Мстиславский, и двое
царедворцев подолгу между собой разговаривали. До Ластика доносилось каждое слово. Только
лучше бы ему не слышать этих бесед — очень уж страшно становилось.
Толковали про то, что царевич сызмальства отличался жестоким нравом. Казнил кошек, палил из
пищальки в собак, товарищей по играм частенько велел бить батогами. В батюшку пошел, в Ивана
Грозного. А уж помыкав горя в безвестности да на чужбине, надо думать, и вовсе нравом
вызверился…
Говорил больше Мстиславский, судя по речам, муж ума невеликого. Шуйский отмалчивался,
поддакивал, горестно вздыхал.
Очень тревожился боярин Федор Иванович, что Дмитрий введет на Руси латынянскую веру.
Будто бы он на том римскому папсту крест целовал. А польскому королю Жигмонту за
покровительство и поддержку посулил царевич отдать все западные русские земли, за которые в
минувшие годы столько крови пролито.
— Чернокнижник он и знается с нечистой силой, — стращал далее Мстиславский. — Как он на
мое войско-то, под градом Рыльском, напустил огненную птицу! По небу летит, стрекочет, и дым из
нее да пламя! То-то страсти было! Как жив остался, не ведаю.
Шуйский вежливо поохал и на «огненную птицу», хотя, как знал Ластик, в эти враки не верил. Но
когда Мстиславский завел разговор на скользкую тему, истинный ли царевич тот, к кому они едут —
тут Василий Иванович крамольную тему решительно пресек. Сказал строго:
— Всякая власть от Бога.
— Твоя правда, княже, — осекся Мстиславский.
И потом оба долго, часа полтора, прочувствованно и со слезами молились об избавлении живота
своего от бесчеловечныя казни.
На четвертые сутки, когда меда оставалось на донышке, наконец прибыли к лагерю царевича
Дмитрия, вора Отрепьева, или кто он там был на самом деле.
Настал страшный день, которого боялись все — и первый боярин Мстиславский, и князь Шуйский,
а больше всех заточенный в «собачьем ящике» пленник.
Крышка короба откинулась. Над Ластиком нависла глумливая рожа Ондрейки.
— Приехали, медвежья закуска, — сказал Шарафудин и, схватив за шиворот, одним рывком
вытащил узника наружу, поставил на ноги.
Ластик был измучен тряской, недоеданием и неподвижностью, но стоял без труда — то ли меду
спасибо, то ли Камню.
Прикрыв глаза от яркого солнца, он увидел обширный зеленый луг, на нем сотни полотняных
палаток и бесчисленное множество маленьких шалашей. Повсюду горели костры, воздух гудел от
гомона десятков тысяч голосов, со всех сторон неслось конское ржание, где-то мычали коровы.
Солнце вспыхивало на шлемах и доспехах ратников, большинство из которых слонялось по полю безо
всякого дела.
В стороне длинной шеренгой стояли орудия, полуголые пушкари надраивали их медные и
бронзовые стволы.
Челядь московских послов суетилась, зачем-то раскатывая на траве огромный кусок парчи и
вбивая в землю высоченные шесты. Стрельцы конвоя, наряженные в парадные кафтаны, строились в
линию. Неподалеку сверкала золотом собранная и поставленная на колеса государева карета, в нее
запрягали дюжину белоснежных лошадей.
Кованые сундуки с дарами уже были наготове, поставленные в ряд.
За приготовлениями москвичей наблюдала пестрая толпа Дмитриевых вояк. Были там и шляхтичи
в разноцветных кунтушах, и железнобокие немецкие наемники, и казаки в лихо заломленных шапках,
и просто оборванцы.
Оба посла нарядились в златотканые шубы, надели горлатные шапки, однако вели себя по-
разному. Шуйский не стоял на месте — бегал взад-вперед, распоряжался приготовлениями,
покрикивал на слуг. Мстиславский же был неподвижен, бледен и лишь шептал молитвы синими от
страха губами.
— Вон он где, Дмитрий-то, — шептались в свите, робко показывая на невысокий холм.
Там, за изгородью из заостренных кольев, высился большой полосатый шатер. Над ним торчал
шест с тремя белыми конскими хвостами, вяло полоскался на ветру стяг с суровым ликом Спасителя.
— Быстрей ставьте, ироды! — махал на челядинцев посохом Василий Иванович. — Погубить
хотите? А ну подымай!
Челядинцы потянули за канаты, и над землей поднялся, засверкал чудо-шатер из узорчатой парчи,
куда выше, просторней и великолепней, чем Дмитриев.
Это был так называемый походный терем — переносной дворец московских государей, отныне по
праву принадлежавший новому царю. Слуги тащили внутрь ковры, подушки, стулья.
С холма неспешной рысью съехал всадник — в кафтане с гусарскими шнурами, на голове
нерусская круглая шапочка с пером.
— Поляк, поляк! От государя! — пронеслось среди москвичей.
Гонец приблизился, завернул лошади уздой голову вбок и закрутился на месте.
— Эй, бояре! Круль Дмитрий велел вам ждать! — крикнул он с акцентом. — Ныне маестат изволит
принимать донского атамана Смагу Чертенского со товарищи! Жди, Москва!
Повернулся, ускакал прочь. Ластик слышал, как Мстиславский вполголоса сказал Шуйскому:
— Истинно природный царь. Самозванец бы не насмелился так чин нарушать. В батюшку пошел, в
Грозного. Ой, храни Господь…
И закрестился пуще прежнего.
Князь Василий Иванович мельком оглянулся. Глаз у него нынче не было вовсе — левый зажмурен,
правый сощурен в узенькую щелочку. Уж на что изобретателен и хитер боярин, а и ему страшно.
Что ж говорить про Ластика…
Бедный «Ерастиил» увидел в стороне, среди распряженных телег, такое, от чего задрожали колени.
Там стояла большая клетка, а в ней, развалившись на спине, дрыгал когтистыми лапами грязный,
облезлый медведь. Вот он зевнул, обнажилась пасть, полная острых желтых клыков.
Если б Ластик умел, то тоже начал бы молиться, как старый князь Мстиславский.
Ожидание затягивалось.
Над походным теремом уже давно установили золоченый венец и знамя с двуглавым орлом. Всю
траву вокруг застелили пушистыми коврами.
Часть зевак разбрелась кто куда, остались самые ленивые и наглые. Просто так стоять и глазеть
им наскучило, начали задирать «Москву», насмехаться.
— Вон с энтого, борода веником, шубу содрать, а самого кверху тормашками подвесить! —
кричали они про Мстиславского.
А про Шуйского так:
— Эй, лисья морда, иди сюда! Мы с тебя шкуру на барабан сымем!
Бояре делали вид, что не слышат. Стояли смирно, по лицам рекой лил пот.
Наконец с холма прискакал тот же поляк, призывно махнул рукой.
— Пойдем, княже, на все воля Божья, — дернул Шуйский за рукав оробевшего товарища.
Двинулись вперед, на негнущихся ногах.
Слуги сзади несли сундуки с дарами, самым последним шел Ондрейка, таща за шиворот
упирающегося Ластика.
— Куды малого волочишь, желтоглазый? — крикнули из толпы.
Шарафудин осклабился:
— Мишку кормить!
Те загоготали.
Войти в шатер послы не посмели. Сдернули шапки, опустились на колени перед входом. Свита и
вовсе уткнулась лбами в землю.
Ондрейка схватил пленника за шею, тоже пригнул лицом к траве.
Но долго в такой позе Ластик не выдержал. Исхитрился потихоньку выгнуть шею и увидел, как
стража откидывает полог, и из шатра выходят четверо.
Про одного из них — высокого, толстого, густобородого — вокруг зашептались «Басманов,
Басманов». Видно, знали воеводу в лицо.
Еще там были польский пан с пышными, подкрученными аж до ушей усами, священник (наверно,
католический, потому что без растительности на лице) и молодой худощавый парень, вышедший
последним. Остальные трое почтительно ему поклонились.
— Он! — прошелестело вокруг, и Ластик буквально ощутил, как качнулся воздух — это все разом
судорожно вдохнули.
Посмотрел он внимательно на человека, от которого теперь зависела его жизнь, и сразу поверил
— это не самозванец, а настоящий царевич.
То есть ничего особенно царственного в облике Дмитрия не было, скорее наоборот. Вместо
величавости — быстрые, ловкие движения, свободная, даже небрежная манера держаться. Никакой
горделивости, никакого чванства. Острый взгляд с любопытством оглядел челобитное посольство,
задержался на парчовом шатре, скользнул по сундукам. И не сказать, чтоб царевич был хорош собой:
лицо неправильной формы и сильно загорелое (для высокой особы это зазор), нос большой и
приплюснутый, сбоку не то выпуклая родинка, не то бородавка. И — самое поразительное — гладко
выбрит, ни бороды у него, ни усов. За всё время, проведенное в 1605 году, Ластик подобных людей не
видывал, потому и решил: это точно природный царский сын, совершенно особенный и ни на кого не
похожий. То есть встреть такого на улице современной Москвы, пройдешь мимо и не оглянешься
(если, конечно, снять с него куртку с шнурами и отцепить саблю), но для обитателя семнадцатого
века Дмитрий смотрелся прямо-таки экзотично.
Победитель Годуновых сказал что-то по-польски пышноусому пану, тот заулыбался. Потом
перемолвился по-латыни с монахом, который вздохнул и возвел глаза к небу.
О чем это он с ними? Эх, унибук бы сюда.
Бояре напряженно ждали и, кажется, даже не дышали.
Наконец Дмитрий подошел к коленопреклоненным послам.
Спросил у Басманова:
— Ну, воевода, кого ко мне Москва прислала?
Голос у царевича оказался звонкий, приятный.
— Два первейших боярина, — басом ответил Басманов. — Вон тот, с бородой до пупа, князь Федор
Мстиславский, кого ты под Рыльском бил. А второй, что одним глазом смотрит, это вор Васька
Шуйский, про него твоему царскому величеству хорошо ведомо, еще с Углича.
Ластик видел, как дрогнули плечи Василия Ивановича, но злорадства не ощутил. Перспективы у
князя, похоже, были тухлые, но ведь и у «воскрешенного отрока» вряд ли лучше.
— Хватит ползать, бояре, — сказал Дмитрий, блеснув веселыми голубыми глазами. — Шубы об
траву зазелените. Вставайте. А ну говорите, почему так долго не признавали законного наследника.
Шуйский поднялся, поддержал за локоть Мстиславского — старика не слушались ноги.
— Виноваты, — пролепетал глава Думы. — Годуновых страшились…
Шуйский же медовым голосом пропел:
— А вот мы твоему царскому величеству гостинцев привезли. Не прикажешь ли показать?
И скорей, не дожидаясь позволения, махнул слугам.
Те подносили сундуки, откидывали крышки, а Василий Иванович читал по свитку: триста тысяч
золотых червонцев, великокняжеская сабля в золоте с каменьями, десять соболиных сороков, образ
Пресвятой Троицы в жемчугах, золотой павлин турской работы с яхонтовыми глазами — и многое,
многое другое.
Дмитрий смотрел и слушал без большого интереса, лениво кивал. Заинтересовали его только два
предмета: подзорная труба («Трубка призорная: что дальнее, в нее смотря, видится близко», как
пояснил Шуйский) и зеленый каменный кубок («Сосуд каменной из нефритинуса, а сила нефритинуса
такова: кто из него учнет пить, болезнь и внутренняя скорбь отоймет и хотение к еде учинится, а кто
нефритинус около лядвей навеси, изгоняет песок каменной болезни»).
— Внутреннюю скорбь отоймет? Нефритинус-то? — хмыкнул царевич. — Ох, темнота московская.
А призорную трубу давай сюда, сгодится. Моя в сражении разбилась. За дары, конечно, спасибо,
только кто вам позволил, бояре, в царской сокровищнице хозяйничать? Это вы мое собственное
имущество мне же дарить вздумали?
Не сердито спросил, скорее насмешливо, но оба князя так и затряслись.
— Что мне с вами, бояре, делать, а допреж всего с тобой, князь Шуйский? — вздохнул Дмитрий и
совсем не царственным жестом почесал кончик носа.
Мстиславский заплакал. А Василий Иванович весь изогнулся, подался вперед и сладчайше пропел:
— Солнце-государь, дозволь рабу твоему словечко молвить, с глазу на глаз. Дело великое, тайное.
Дмитрий пожал плечами:
— Ино пойдем, коли тайное.
И вошел в шатер, Василий Иванович за ним.
Князь Мстиславский лишь завистливо шмыгнул носом.
Это Шуйский про меня ябедничать будет, догадался помертвевший Ластик. Глотать Райское
Яблоко или погодить, когда в клетку к медведю кинут?
Прошло минут пять, которые, как принято писать в романах, показались Ластику вечностью.
Потом из-за полога высунулась нахмуренная физиономия боярина.
— Ондрейка, воренка давай!
Шарафудин вскочил с колен, поволок пленника по траве. Идти Ластик и не пытался — какая
разница?
Василий Иванович принял «воренка» у входа, больно сжав локоть, втащил в шатер и швырнул под
ноги Дмитрию, сыну грозного Иоанна.
— Вот, государь, непонятной природы существо, про которое я тебе толковал. Кто таков — не
ведаю, однако же воскрес из мертвого тела. Того самого, которое мои слуги тайно из Углича
привезли… Сей малец был похоронен в гробе заместо твоего величества. Думаю, какие-нибудь лихие
люди нарочно его туда подсунули, с подлой целью смутить умы… А что он истинно воскрес — тому
есть свидетели.
Боярин сделал многозначительную паузу. Хоть напуган был Ластик, но сообразил: ох, хитер
Шуйский. Это он намекает, что я-то и есть истинный царевич. Вот, мол, какую бесценную услугу
оказываю тебе, государь.
Дмитрий слушал князя с насмешливой улыбкой, на Ластика поглядывал с любопытством.
Шатер у него был не то что царский походный терем — ни ковров, ни подушек, лишь простой
деревянный стол, несколько табуретов, на шесте географическая карта, да боевые доспехи на
специальной подставке, более ничего.
— Так он воскрес? — протянул царевич, подходя к Ластику — тот от страха сжался в комок.
— Воскрес, государь. Не моего то умишка дело, не тщусь и рассудить. — Боярин выдержал паузу и
с нажимом сказал. — А только знай, потомок достославного Рюрика: Васька Шуйский, тож
Рюрикович, ради тебя не то что живота не пожалеет — готов и душу свою продать.
— И почем у тебя душа? — засмеялся царевич. — Ладно, князь, поди вон. Снаружи жди.
Василий Иванович с поклонами попятился, а перед тем как исчезнуть, замахнулся на Ластика
кулаком, да еще плюнул в его сторону.
И остался бедный шестиклассник наедине с сыном Ивана Грозного.
Убьет! Прямо сейчас! Вон у него сабля на боку, и рука уже лежит на золоченом эфесе.
— Чего таращишься, прохиндей? — усмехнулся царевич. — Эй ты, из гроба восставший, тебя как
звать-величать?
А Ластик и рта открыть не может — челюсти судорогой свело.
Не дождавшись ответа, Дмитрий Иоаннович отвернулся, устало потер глаза и вдруг со вздохом
произнес нечто совершенно невероятное:
— Дурдом какой-то. Проклятое Средневековье.
60
Борис Акунин Детская книга / Выдать головой
« Последний ответ от djjaz63 Ноября 20, 2024, 01:17:30 am »
Выдать головой
Подлый Ондрейка безо всяких церемоний перекинул претендента на престол через плечо, будто
мешок, и поволок вниз по лестнице, потом через двор.
Отбиваться и сопротивляться не имело смысла — руки у Шарафудина были сильные. Да и, если
честно, оцепенел Ластик от такой превратности судьбы, словно в паралич впал.
В дальнем углу подворья, за конюшнями, из земли торчала странная постройка: без окон,
утопленная по самую крышу, так что к двери нужно было спускаться по ступенькам.
Ондрейка перебросил пленника с плеча под мышку, повернул ключ, и в нос Ластику,
болтавшемуся на весу беспомощной тряпичной куклой, ударил запах сырости, плесени и гнили. Это,
выходит, и есть боярская темница.
В ней, как и положено по названию, было совсем темно — Ластик разглядел лишь груду соломы
на полу.
В следующий миг он взлетел в воздух и с размаху плюхнулся на колкие стебли.
Вскрикнул от боли — в ответ раздался стон дверных петель.
Лязг, взвизг замочной скважины, и Ластик остался один, в кромешной тьме.
Что стряслось? Какие Кромы? Что за Басманов?
И главное — из-за чего вдруг взъелся на «пресветлого Ерастиила» боярин?
Нет, главное не это, а потеря унибука. Вот что ужасней всего.
Ластик даже поплакал — ситуация, одиночество и темнота извиняли такое проявление слабости.
Но долго киснуть было нельзя.
Думать, искать выход — вот что должен делать настоящий фон Дорн в такой ситуации.
Он попробовал осмотреться.
Через щели дверного проема в темницу проникал свет, совсем чуть-чуть, но глаза, оказывается,
понемногу привыкали к мраку.
Слева — бревенчатая стена, до нее шагов пять. Справа то же самое. А что это белеет напротив
двери?
Шурша соломой, Ластик на четвереньках подполз ближе, потрогал.
Какие-то гладко выструганные палочки. Не то корзина, не то клетка.
Пощупал светлый, круглый шар размером чуть поменьше футбольного мяча. Хм, непонятно.
И только обнаружив на «шаре» сначала две круглые дырки, а потом челюсть с зубами, Ластик
заорал и забился в угол, как можно дальше от прикованного к стене скелета.
Тут кого-то заморили голодом!
И его, Ластика, ждет та же участь…
Вряд ли, подсказал рассудок. Долго держать тебя здесь не станут. Раз Шуйский отказался от своих
честолюбивых планов, то постарается поскорей избавиться от опасного свидетеля.
И стало шестикласснику Фандорину очень себя жалко. Он снова расплакался, на этот раз всерьез и
надолго. А перестал лить слезы, когда жалость сменилась еще более сильным чувством — стыдом.
Погубил он доверенное ему задание, теперь уже, похоже, окончательно. И сам пропал, и Яблоко,
куда следовало, не доставил.
Слезы высохли сами собой, потому что требовалось принять ответственное решение: что делать с
алмазом?
Наверное, лучше проглотить, чтоб не достался интригану Шуйскому, от которого можно ожидать
чего угодно.
Будет так. Ночью (вряд ли станут ждать до завтра) в темницу тихой кошкой проскользнет
Ондрейка и зарежет, а может, придушит несостоявшегося царя Дмитрия. Потом сдерет дорогой наряд
и выкинет голый труп на улицу — находка для Москвы обычная, никто не удивится и розыск
устраивать не станут, тем более отрок безымянный, окрестным жителям неизвестный. Утренняя
стража подберет покойничка, кинет на телегу к другим таким же и доставит на Остоженский луг, в
Убогий Дом, где, как рассказывала Соломка, закапывают шпыней бездворных.
Что ж, сказал себе Ластик в горькое утешение, раз не спас человечество, по крайней мере укрою
Камень в землю, на вечные времена, подальше от злодеев.
Поплакал еще, самую малость, и не заметил, как уснул.
И приснился ему сон, можно сказать, вещий.
Будто лежит он, мертвый скелет, в сырой земле, под тонким дубком. И дерево это растет прямо на
глазах — превращается в могучий, кряжистый дуб, тянется вверх, к небу. Потом быстро-быстро, как
при перемотке видеопленки, прибегают мужички, срубают дуб, распиливают на куски. А над
скелетом вырастает бревенчатый дом в два этажа, стоит какое-то время и разваливается. Вместо него
появляется особнячок с колоннами, но и ему не везет — налетает огненный ветер, превращает
постройку в кучу пепла. Из кучи вылезает дом уже побольше, трехэтажный, на нем вывеска «Сахаръ,
чай и колонiальныя товары».
Сначала дом новый, свежеоштукатуренный, но постепенно ветшает. Вдруг подъезжает смешной
квадратный бульдозер, сковыривает постройку, а экскаватор с надписью «Метрострой» ковшом
долбит землю, подбираясь всё ближе к мертвому Ластику. Это уже двадцатый век настал,
догадывается он. Рабочий в робе и брезентовых рукавицах, машет лопатой. Выгребает кучку костей,
чешет затылок. Потом проворно нагибается, подбирает что-то круглое, сверкающее нестерпимо ярким
светом. Воровато оглядывается, прячет находку за щеку. Ластик во сне вспоминает: метро на
Остоженке рыли перед войной, папа рассказывал. Нет, не улежит Камень, рано или поздно вынырнет,
как уже неоднократно случалось.
От этой безнадежной мысли, еще не проснувшись, он снова заплакал, горше прежнего.
А теплая, мягкая рука гладила его по волосам, по мокрому лицу, и ласковый голос приговаривал:
— Ах, бедной ты мой, ах, болезной.
Голос был знакомый. Ластик всхлипнул, открыл глаза и увидел склонившуюся над ним Соломку.
Горела свечка, на ресницах княжны мерцали влажные звездочки.
— Ты как сюда попала? — спросил он, еще не очень поняв, это на самом деле или тоже снится.
Соломка оскорбилась (что вообще-то с ней случалось довольно часто):
— Это мой дом, я здесь хозяйка. Куда хочу, туда и захожу. Ключи, каких батюшка мне не дал, я
велела Проньке-кузнецу поковать. Натко, поешь.
Приподнялся Ластик, увидел расстеленное на соломе полотенце — расшитое, с цветочками. На
нем и пирожки, и курица, и пряники, и кувшин с квасом.
Вдруг взял и снова разревелся, самым позорным образом.
Всхлипывая, стал жаловаться:
— Беда! Не знаю, что и делать. Мало что в тюрьму заперли, так князь еще мою книгу отобрал,
волшебную! Пропал я без нее, вовсе пропал!
Она слушала пригорюнившись, но в конце снова разобиделась, вспыхнула:
— Глупый ты, хоть и ангел. Разве дам я тебе пропасть? Что я, хуже твоей книжки?
И объяснила, отчего Василий Иванович так переменился к своему гостю.
Оказывается, царское войско должно было дать самозванцу решительный бой под Кромами. В
победе мало кто сомневался, потому что воевода Басманов — известный храбрец, не чета князю
Мстиславскому, да и стрельцов чуть не впятеро больше, чем поляков с казаками. Однако накануне
сражения в годуновской рати случился мятеж, и вся она, во главе с самим Басмановым, перешла на
сторону Вора. Теперь Федору Годунову конец, никто не помешает самозванцу сесть на престол. И
Шуйскому ныне тоже не до собственного царя — дай Бог голову на плечах сохранить.
— Так ты знала? — удивился Ластик. — Что твой батюшка надумал меня царем сделать?
— Подслушивала, — как ни в чем не бывало призналась она. — В стене честной светлицы есть
подслух, за гостями доглядывать. У нас в доме подслухов где только не понатыкано, батюшка это
любит.
Так вот откуда он про тайник в печке вызнал, понял Ластик. Подглядел!
— Что же он со мной сделает? — тихо спросил он. — Я для него теперь опасен…
— Ништо. Убивать тебя он не велел, я подслушала. Сказал Ондрейке: «С этим погодим, есть одна
мыслишка». Что за мыслишка, пока не знаю. Но тебе лучше до поры тут посидеть. Смутно на Москве.
Ходят толпами, ругаются, топорами-дубинами машут, и притом трезвые все, а это, батюшка говорит,
страшней всего. Не кручинься, Ерастушка. Всё сведаю, всё вызнаю и, если опасность какая, упрежу,
выведу. Нешто я ангела Божия в беде оставлю?
И в самом деле не оставила. Заходила несколько раз на дню, благо стражи к двери боярин не
приставил — очевидно, из соображений секретности. Приносила еду-питье, воду для умывания, даже
притащила нужную бадью с известковым раствором, это вроде средневекового биотуалета.
В общем и целом, жилось узнику в узилище не так уж плохо. Даже к скелету привык. Соломка
надела на него шапку, кости прикрыла старым армяком, и появился у Ластика сосед по комнате, даже
имя ему придумал — Фредди Крюгер. Иногда, если становилось одиноко, с ним можно было
поговорить, обсудить новости. Слушал Фредди хорошо, не перебивал.
А новостей хватало.
Погудела Москва несколько дней, поколебалась, да и взорвалась. Собралась на Пожаре (это по-
современному Красная площадь) преогромная толпа, потребовали к ответу князя Шуйского.
Закричали: ты, боярин, в Угличе розыск проводил, так скажи всю правду, поклянись на иконе —
убили тогда царевича или нет? И Василий Иванович, поцеловав Божий образ, объявил, что вместо
царевича похоронили поповского сына, а сам Дмитрий спасся. Раньше же правды сказать нельзя
было, Годунов воспретил.
«Дмитрия на царство! Дмитрия!» — зашумел тогда московский люд.
И повалили все в царский дворец, царя Федора с матерью и сестрой под замок посадили, караул
приставили. А потом, как обычно в таких случаях, пошли немцев громить, потому что у них в
подвалах вина много. Черпали то вино из бочек сапогами да шапками, и сто человек упились до
смерти.
— Батюшка говорит, хорошо это. Ныне толпа станет неопасная, качай ее, куда пожелаешь, —
сказала Соломка. — А самозванца он боле Вором и Гришкой Отрепьевым не зовет, только «государем»
либо «Дмитрием Иоанновичем». Ох, чует сердце, беда будет.
Правильно ее сердце чуяло. Через несколько дней прибежала и, страшно округляя глаза,
затараторила:
— Федора-то Годунова и мать его насмерть убили! Наш Ондрейка-душегуб порешил! Не иначе,
батюшка ему велел! Сказывают, что Ирину-царицу Ондрейка голыми руками удушил. А Федор
сильный, не хотел даваться, всех порасшвырял, так Шарафудин ему под ноги кинулся и, как волк,
зубами в лядвие вгрызся!
— Во что вгрызся? — переспросил Ластик — ему иногда еще попадались в старорусской речи
незнакомые слова.
Она хлопнула себя по бедру.
— Федор-от сомлел от боли, все разом на него, бедного, навалились и забили.
Ластик дрогнувшим голосом сказал:
— Боюсь я его, Ондрейку.
Шарафудин к нему в темницу заглядывал нечасто.
В первый раз, войдя, посветил факелом, улыбнулся и спросил:
— Не издох еще, змееныш? Иль вы, небесные жители, взаправду можете без еды-питья?
Потом явился дня через два, молча шмякнул об землю кувшин с водой и кинул краюху хлеба. Вряд
ли разжалобился — видно, получил такое приказание. Передумал боярин пленника голодом-жаждой
морить.
Хлеб был скверный, плохо пропеченный. Ластик его есть не стал — и без того сыт был. Назавтра
Ондрейка пришел вновь, увидел, что вода и хлеб нетронуты.
Удивился:
— Гляди-ка, и в самом деле без пищи умеешь.
После этого, хоть и заглядывал ежедневно, ничего больше не носил — просто посветит в лицо, с
полминуты посмотрит и уходит. Не произносил ни слова, и от этого было еще страшней — лучше б
ругался.
Как-то на рассвете (было это через три дня после убийства Годуновых) Ластика растолкала Соломка.
— Пора! Бежать надо! Боярская Дума всю ночь сидела, постановила признать Дмитрия Ивановича.
Навстречу ему отряжены два нáбольших боярина — князь Федор Иванович Мстиславский, потому что
он в Думе самый старший, и батюшка, потому что он самый умный. С большими дарами едут. А
батюшка хочет тебя с собой везти, новому царю головой выдать.
— Как это «выдать головой»? — вскинулся Ластик.
— На лютую казнь. Теперь ведь ты получаешься самозванец. Батюшка тобой новому царю
поклонится и тем себе прощение выслужит. А тебя на кол посадят либо медведями затравят.
Пока Ластик трясущимися руками натягивал сапоги, княжна втолковывала ему скороговоркой:
— Я тебе узелок собрала. В нем десять рублей денег да крынка меда. Он особенный: выпьешь
глоточек, и весь день сыт-пьян. Бреди на север. Спрашивай, где река Угра. Там по-за селом Юхновым
есть святая обитель, я туда подношения шлю, чтоб за меня Бога молили. Монахи там добрые.
Скажешь, что от меня — приветят. А я тебя сыщу, когда можно будет. Ну, иди-иди, время!
Вышли за дверь, а навстречу стрельцы в красных кафтанах кремлевской стражи, впереди всех —
князь Василий Иванович.
— Вон он, воренок! — показал на Ластика боярин. — Хватайте! Я его, самозванца, нарочно для
государя берег, в своей тюрьме держал!
— Беги! — крикнула Соломка, да поздно. Двое дюжих бородачей подхватили Ластика под мышки,
оторвали от земли.
Кинулась княжна отцу в ноги.
— Батюшко! Не отдавай его на расправу Дмитрию-государю! Он моего Ерастушку медведям кинет!
А не послушаешь — так и знай: не дочь я тебе больше! Во всю жизнь ни слова тебе больше не
вымолвлю, даже не взгляну! — И как повернется, как крикнет. — Поставьте его! Не смейте руки
выламывать!
Вроде девчонка совсем, но так глазами сверкнула, что стрельцы пленника выпустили и даже
попятились.
И услышал Ластик, как князь, наклонившись, тихо говорит дочери:
— Дурочка ты глупая. Для кого стараюсь? Если я сейчас Отрепьеву-вору не угожу, он меня самого
медведям кинет. Что с тобой тогда станется?
Она неистово замотала головой, ударила его кулачком по колену:
— Все одно мне! Руки на себя наложу!
Распрямился боярин, жестом подозвал слуг.
— Княжну в светелке запереть, глаз с нее не спускать. Веревки, ножики — всё попрятать. Если с
ней худое учинится — кожу со всей дворни заживо сдеру, вы меня знаете.
И утащили Ластика в одну сторону, а Соломку в другую.
Страницы: : 1 ... 4 5 [6] 7 8 ... 10

SimplePortal 2.3.5 © 2008-2012, SimplePortal