Из «Жития блаженномудрого чудотворца Ерастия Солянского
«…А в Светлый Четверг князюшка пробудился ото сна еще позднее обыкновенного. Солнце в небе
стояло уже высоко, но в тереме все ступали на цыпочках и говорили шепотом, дабы не потревожить
сон его милости. Накануне благородный Ерастий до глубокой ночи был Наверху, у государя, а как
возвернулся в свои хоромы, изволил еще часок-другой заморскую птицу папагай словесной
премудрости обучать, да и умаялся.
Лишь в полдень донесся из опочивальни звон серебряного колокольца — это свет-князюшка
открыл свои ясные оченьки и пожелал воды для утреннего омовения да мелу толченого. Сказывают,
будто есть у Ерастия в устах некий волшебный зуб белорудный, и ежели тот зуб каждоутренне с
особой молитвой не начищать, то вся чудесная сила из него уйдет.
Про князя-батюшку всей Москве ведомо — как он, будучи малым дитятей, жизнь за государя
царевича отдал и был годуновскими душегубами до смерти умерщвлен, и за тот подвиг великий взят
на Небо, в Божьи ангелы. Когда же законный государь объявился и пошел отцовский престол
добывать, поддержал Господь Дмитрия Иоанновича в его справедливом деле и для того явил чудо
великое — вернул душу государева спасителя в то самое тело, откуда она была злодейски
исторгнута.
И пожаловал царь своего верного товарища. Нарек меньшим братом и князем, повелел отписать
любую вотчину, какую только Ерастий пожелает. От воров-Годуновых много земель осталось,
самолучших, но ангел-князюшка по смирению и кротости своей испросил во владение лишь малый
надел на Москве, где ранее Соляной двор стоял, поставил себе там хоромы бревенчатые и по
прозванию того места стал именоваться князем Солянским. Ни городков себе не истребовал, ни сел с
деревнями, ни крестьян. А все оттого, что долгое время в Раю пребывал и проникся там духом
нестяжательным. Святости накопил столько, что и в церковь на молитву редко ходил. По
воскресеньям весь народ — и бояре, и простолюдины — с рассвета на заутрене стоят, грехи
отмаливают, а он знай почивает сном праведным. Что ему гнева Божьего страшиться, когда он ангел?
Слух о нем распространился по всей Руси, что чудеса творит и мудр не по своим детским летам,
но сие последнее неудивительно, ибо всяк знает, что год, проведенный на Небесах, равен земному
веку.
А восстав ото сна в Светлый Четверг, Ерастий на завтрак откушал полнощный плод апфельцын из
царской ранжереи, еще конфектов имбирных, еще пряников маковых да яблочного взвару. После ж
того пошел на двор, где с рассвета, как обычно, собралась толпа. Кто за исцелением пришел, кто за
благословением, а кто так, поглазеть.
Явил себя князюшка на красное крыльцо, то-то светел, то-то пригож: шапочка на нем алобархатна,
в малых жемчугах; жупанчик польский малинов со златыми разговорами; на боку узорчатая сабелька,
государев подарок.
Все ему в ножки поклонились, и он им тоже головку наклонил, потому что, хоть и князь, а душа в
нем любезная, истинно ангельская.
Воссел на серебряное креслице, на плечо посадил заморскую птицу папагай, синь-хохолок,
червлено перо. И сказала вещая птица человеческим голосом некое слово неведомое, страшное,
трескучее, а Ерастий засмеялся — так-то чисто, будто крусталь зазвенел.
И говорит черни: „Ну вставайте, вставайте. Которые калеки, да хворые — налево, остальные
давайте направо“.
Люди, кто впервой пришел, напугались, ибо многие не ведали, куда это — „направо“ и „налево“,
но Князевы слуги помогли. Взяли непонятливых за ворот да по сторонам двора растащили, но
пинками не гнали и плетьми-шелепугами не лупили, Ерастий того не дозволял.
И обернулся князь ошую, где собрались больные: золотушные, расслабленные, бесноватые,
колчерукие-колченогие. Был там и ведомый всей Москве блаженный юрод Филя-Навозник. Дрожал,
сердешный, трясучая хворь у него была, блеял бессмысленно, и никто от него вразумительного слова
не слыхивал.
Князь зевнул, прикрыв роток рученькой, но солнце все ж таки блеснуло на белорудном зубе, и в
толпе заволновались, а некоторые и вновь на землю пали.
Поднялся тогда Ерастий с креслица, махнул рученькой, потер чудесное Око Божие, что у него
всегда на груди висит, и как закричит своим крустальным голоском заветные слова, какие запомнить
невозможно, а выговорить под силу лишь ангелу: всё „крлл, крлл“, будто воркование голубиное.
Что сила в сем заклинании великая, про то всем известно. Закачалась толпа, иные и вовсе
сомлели.
Средь увечных вой поднялся, крик, и многие, как то ежедневно случалось, исцелились.
„Зрю, православные, зрю!“ — закричал один, доселе слепой.
„Братие, глите, хожу!“ — поднялся с каталки расслабленный, кто прежде не мог и членом
пошевелить.
А Филя-Навозник, кого вся Москва знает, вдруг трястись перестал, поглядел вокруг с изумлением,
будто впервые Божий свет увидел. „Чего это вы тут?“ — спрашивает. Похлопал себя по бокам: „А я-то,
я-то кто?“ И пошел себе вон, удивленно моргая. А, как уже сказано, никто от того юрода понятного
слова не слыхал давным-давно, с тех пор, как его три года назад на Илью-Пророка шарахнула
небесная молонья.
Те же хворые, кто нагрешил много, остались неисцеленными и пошли прочь со двора, плача и
укрывая лица, ибо стыдно им было от людей.
Князюшка-ангел сызнова зевнуть изволил, потому что наскучило его милости по всякий день
чудеса творить.
И поворотился одесную, к правой сторо…»[2]
Тому, что некоторые из увечных, действительно, исцеляются, Ластик давно уже не удивлялся.
Мама всегда говорила, что половина болезней от нервов и самовнушения. Если впечатлительного
человека убедить, что он обязательно выздоровеет, начинают работать скрытые резервы организма.
Чем сильнее вера, тем бóльшие чудеса она производит, а люди, каждое утро собиравшиеся на
Солянском подворье, верили искренне, истово.
Тут всё имело значение: и репутация чудотворца, и долгое ожидание, и блеск хромкобальтового
брэкета, и непроизносимое «заклинание». На роль магического заклятья Ластик подобрал самую
трудную из скороговорок:
«Карл-у-Клары-украл-кораллы-а-Клара-у-Карла-украла-кларнет».
Первый раз, когда выходил к народу на красное (то есть парадное) крыльцо, ужасно боялся — не
разорвали бы на куски за шарлатанство. Но всё прошло нормально. Хворые-убогие исцелялись, как
миленькие. Во-первых, те кто легко внушаем или болезнь сам себе придумал. А во-вторых, конечно,
хватало и жуликов. Например, сегодняшний слепой, что кричал «зрю, православные». Месяца три
назад этот тип уже был здесь, только тогда он вылечился от хромоты. Такие громче всех кричат и
восхищаются, а после по всему городу хвастают. Их за это доверчивые москвичи и кормят, и вином
поят, и денег дают. Жалостлив русский народ, несчастных любит, а еще больше любит чудеса.
Но больные ладно, это самое простое. Протараторил им про Клару, и дело с концом.
Труднее было с правой половиной толпы.
Ластик специально выработанным, осветленным взором оглядел оставшихся. Поправил
пристяжное ожерелье — высокий, стоячий воротник, весь расшитый жемчугом. Потер Райское
Яблоко, которое висело на груди, прямо поверх кафтана. Отнять алмаз у государева названного брата
никто бы не посмел, так что в нынешнем Ластиковом положении самое безопасное было никогда не
расставаться с Камнем и всё время держать его на виду, потому что отнять не отнимут, но спереть
могут, причем собственные слуги — это тут запросто. Особенно если периодически, этак раз в
неделю, для острастки не сечь кого-нибудь батогами, а такого варварства у себя князь Солянский не
допускал.
Он долго думал, куда бы пристроить Камень. Для перстня слишком велик, для серьги тяжел.
Правда, некоторые дворяне носят в ухе преогромные лалы и яхонты, но это надо железные мочки
иметь, да и больно прокалывать. В конце концов заказал придворному ювелиру тончайшую паутинку
из золотых нитей и стал носить Яблоко на шее. На всякий случай распространил слух, что это Божье
Око, благодаря которому «князь-ангел» обладает даром ясновидения. Лучшая защита от воровства —
суеверие.
Когда князь коснулся алмаза, в толпе охнули, кое-кто даже прикрыл ладонью глаза — это на
Камне заиграли солнечные лучи. Самое время для благословения.
Ластик громко сказал свое обычное:
— Благослови вас Господь, люди добрые. Ступайте себе с Богом. А кому милостыню или еды —
идите к ключнику.
И понадеялся: вдруг в самом деле все разбредутся. Пару раз случалась такая удача.
Толпа с поклонами потянулась к воротам, но несколько человек остались.
Ластик тяжело вздохнул. Увы. Начиналось самое муторное.
Ну-ка, кто тут у нас сегодня?
Мужик с бабой, старый дед и еще целая ватага: купчина, и с ним полдюжины молодцов. Они
стояли кучкой на том самом месте, где через четыреста лет будет расположен вход в подземные
склады — именно отсюда начались все Ластиковы злоключения.
Неслучайно он выпросил у Юрки именно этот участок. Дело тут было не в ностальгии по родному
дому. Ластик очень надеялся отыскать точку, откуда можно попасть в пятое июня 1914 года. Пока
строились княжеские хоромы, он исходил шаг по шагу всё подворье, тыкался чуть не в каждый
сантиметр почвы, но ничего, похожего на хронодыру, не обнаружил — ни ямки, ни трещины, ни даже
мышиной норы. Видно, лаз образовался (то есть образуется) позже, когда «Варваринское
товарищество домовладельцев» затеет строить доходный дом с коммерческими подвалами…
Попугай Штирлиц, которого первоначально звали Диктором, тронул Ластика лакированным
клювом за ухо — вернул к действительности.
Эту пеструю птицу князь Солянский приобрел у персидского купца, заплатив золотом ровно
столько, сколько весило пернатое создание. Торговец божился, что попугай умеет в точности
повторять сказанное — запоминает что угодно, причем вмиг, с первого раза. И продемонстрировал:
произнес что-то на своем наречии, хохластый послушал, наклонив голову, и тут же воспроизвел этот
набор звуков. Голос у птицы был точь-в-точь, как у диктора, читающего новости по радио.
И пришла Ластику в голову идея — обучить попугая, чтобы заменял собой радиоприемник. Очень
уж истосковался пленник средневековья без средств массовой информации.
Каждый вечер он вколачивал в Диктора разные фразы, которые обычно произносят радиоведущие
и которых Ластику теперь так недоставало. Попугай слушал, внимательно наклонял голову, но
упорно помалкивал.
А в Штирлица его пришлось переименовать, когда выяснилось, что молчит коварная птица только
при хозяине, зато челяди потом всё отличным образом пересказывает. Ластик был свидетелем, как
попугай гаркнул на слуг: «Добрррого вам утррра, дорррогие рррадиослушатели!» — те, бедные, аж
попятились.
И сегодня, перед исцелением, тоже отличился. В самый ответственный момент, перед
заклинанием, проорал «Дурррдом!». Это слово Ластик у Дмитрия Первого перенял и повторял часто
— вот Штирлиц и подцепил.
Первыми к крыльцу подошли мужик и баба. Она вся красная от волнения, он набыченный, морда
злобная, глядит в землю.
Поклонились оба низко, дотронувшись рукой до земли.
— Ну, что у вас? — настороженно спросил Ерастий.
Ответила баба:
— Да вот, ангел-князюшка, наслышаны о твоей мудрости, пришли за наставлением. Насилу его,
аспида поганого, уговорила. — Она двинула мужика локтем в бок, он насупился еще больше. — Муж
это мой, Илюшка-иконописец.
— Если детей Бог не дал, это не ко мне, — сразу предупредил Ластик. — Благословить
благословлю, а только в немецкую слободу, к лекарю ступайте.
— Нет, кормилец, детей у нас восемь душ. Мы к твоей княжеской милости по хмельному делу.
— А-а, — немного успокоился Ластик. — Могу, конечно, волшебные слова сказать, чтоб поменьше
пил. Некоторым помогает.
Баба перепугалась:
— Нет, батюшко! Вели, чтоб пил, а то вторую неделю вина в рот не берет, совсем житья не стало.
Он, когда выпьет, и веселый, и добрый, детям гостинцы дарит, меня ласкает. А когда тверезый,
злыдень злыднем. Теперь ему отец архимандрит с Варвары-Великомученицы заказал большую
«Троицу» — говорит, год к вину не прикоснусь, икону писать буду.
— Ну и хорошо. Чего ж ты?
— Так погибаем совсем. Орет, дерется, за волосья таскает. Видел бы ты моего Илюшу пьяненького
— до того благостен, до того ликом светел! А ныне погляди на рожу его зверообразную.
Ластик поглядел — да, так себе рожа.
— Не могу я икону писать, если выпимши, — мрачно сказал Илюшка. — Рука дрожит.
— А если немножко выпьешь? — спросил князь-ангел.
— Немножко не умею. Уж коли пью, так пью. А не пью, так не пью.
Задумался Ластик — случай был не из простых. Баба смотрела на него с надеждой, мужик пялился
в землю.
— Вот что, Илюшка, ты иди, — сказал наконец Ерастий. — А ты, баба, поди поближе. — И спросил
шепотом. — Он у тебя щи, ну шти, ест?
— Кислые, с ботвиньей очень уважает. Кабы каждый день варила — ел бы.
— Вот и вари ему каждый день. А в горшок потихоньку чарочку вина подливай, только не больше.
Для доброты ему довольно будет, а рука от одной чарочки не задрожит.
Просветлела баба лицом, закланялась, хотела в краешек кафтана поцеловать — еле отодвинулся.
Но Штирлиц скептически проскрипел:
— В эфиррре рррадиокомпозиция «Вррредные советы»!
И осталось у Ластика на душе сомнение — правильно ли сделал? А что бы, интересно, ей
посоветовал папа, если б она пришла к нему в фирму за консультацией? Ох, вряд ли папа стал бы
жену учить обманывать собственного мужа и травить его алкоголем…
Со следующим ходоком еще хуже вышло. Это был старик, по виду странник — в драных лаптях, с
котомкой через плечо.
— Князь-батюшко, — начал он по обычаю, хотя сам годился Ерастию в дедушки, — як твоей
пресветлой милости издали пришел, с-под самой Рязани.
Лицо у дальнего ходока было землистое, взгляд потерянный.
— Вот скажи ты мне, святое чадо, есть Бог али как?
Вопрос для семнадцатого века был неожиданный, даже крамольный — за него, пожалуй, церковь
могла и на костер отправить. Но как ответить, Ластик знал. Был у него с папой не так давно на эту
тему серьезный разговор.
И старику он сказал то же, что ему в свое время папа:
— Коли веришь — обязательно есть.
— Я-то верю. Как же без Бога? И зачем тогда всё? — Старик вздохнул. — Значит, есть. Ладно. А он
добрый, Бог-от?
Это был тоже вопрос нетрудный.
— Коли есть, то уж конечно добрый. Иначе он был бы не Бог, а Дьявол.
— Добрый? — повторил старик и вдруг тоскливо-тоскливо говорит. — А чего ж тогда у Него на
свете так погано? Вот у меня семья была, большая. Пшенична хлеба, конечно, не едали, но и лебедой
брюхо не набивали. Неплохо жили, грех жалиться. Только налетели крымчаки, всю деревню пожгли,
всех поубивали: старуху мою, двух сынов с женками, внуков одиннадцать душ. Сам-то я с меньшой
внучкой в сене спрятался. Горе, конечно, но я на Бога не роптал. Даже свечку поставил, что оставил
Марфушку, самую любимую из всех, мне в утешение. А в прошлый месяц мор был, и Марфушка тоже
померла. Вот и скажи ты мне, как ты есть ангел, на что это Богу понадобилось, ради какого такого
промысла?
Думал Ластик, думал, что на это ответить, но так ничего и не придумал. Честно сказал:
— Не знаю…
Старик очень удивился. Покосился на Око Божье, сверкавшее на груди у князь-ангела.
— Ну уж если ты не знаешь, значит, ответа на земле не дождуся. Видно, помру — тогда и
разобъяснят.
И побрел прочь, понурый. Комментарий Штирлица был таков:
— Движение по Садовому Кольцу затррруднено в обоих напррравлениях.
Увы, не нашел Ластик, чем утешить старика. Можно было, конечно, пообещать: «Ничего, лет через
четыреста на свете получше станет», только вряд ли он бы утешился.
А жизнь у них тут в 1606 году и впрямь была поганая.
Хотя, с другой стороны, это смотря с чем сравнивать. Если с прежними царствованиями, то все-
таки стало получше. Когда новый государь в прошлом июне торжественно въезжал в покорившуюся
Москву, весь город трепетал от страха. Известно, что всякое правление начинается с казней, потому
что надобно внушить подданным трепет и уважение к власти. Тем более Дмитрий много пострадал от
врагов и сердцем от этого должен был ожесточиться. Да и помнила Москва, чей он сын — такого
государя, как Иван Грозный, не скоро забывают.
Ни в первый, ни во второй день никого не четвертовали, не колесовали, даже не повесили, и тут
уж москвичи затряслись по-настоящему — видно, готовил победитель какую-то невиданно лютую
кару. Юродивые сулили плач великий и скрежет зубовный, приближенные Годуновых прощались с
семьями, а некоторые с перепугу постриглись в монахи, надеясь, что это спасет их от мученической
смерти.
С недельку столица трепетала, потом понемножку стала успокаиваться. Ибо — чудо чудное — ни
одной головы с плахи так и не покатилось. Царь вел себя странно.
И невдомек было боярам и простолюдинам Русского государства, что это называется «Первый этап
построения нового общества».
Юрка говорил Ластику: «Известно из античной истории (а ее он знал изрядно — и в пятом классе
успел Древний Мир пройти, и в Польше книг поначитался), что существует два способа править:
страхом и любовью. По-второму на Руси никогда еще не пробовали».
Первый этап построения нового общества был такой: излечить народ от постоянной запуганности,
дать понемногу распробовать, что такое милостивое и справедливое правление.
Времени, конечно, прошло немного, вековой страх так быстро не выведешь, и все же без трупов на
виселицах, без выставленных на всеобщее обозрение голов и отрубленных конечностей Москва
задышала вольготнее, повеселела.
Раньше всё было нельзя: ни песни петь, ни музыку слушать, даже за тавлейное баловство (то есть
обыкновенные шашки), не говоря уж об азартных играх, сурово наказывали. Любая вольность, любая
забава почиталась за грех и преступление. Теперь же по улицам в открытую ходили скоморохи, на
рынках пестрели балаганные шатры, парни с девками катались на качелях, а каждую неделю царь
устраивал для народа какое-нибудь празднество или зрелище.
Со второй важной задачей — победить в стране голод — совладали без большого труда. Борис
Годунов был скареден, со всего государства тянул деньги, а расходовал скупо. Дмитрий же велел
закупить много зерна, продавать его дешево, и Русь впервые за свою историю досыта наелась хлеба.
«Уж на что, на что, а на ржаную муку средств в казне всегда хватит», — говорил Юрка.
Так-то оно так. Вроде бы никогда еще страна не жила столь сытно и спокойно, а все равно вон и
моровые хвори (эпидемии) опустошают целые местности, и крымские разбойники бесчинствуют… Ох,
далеко еще до «нового общества».
Несчастного старика Ластик, конечно, велел накормить и дать приют. Но настроение стало совсем
кислое.
С третьим делом, правда, вышло удачнее.
К князю Солянскому за судом и правдой пришел Китайгородский купец с приказчиками.
Дело в том, что в Московском государстве юридической системы в общем-то не было. То есть, если
человек совершил преступление, за карой дело не станет — в два счета кнутом обдерут или башку
оттяпают, но вот если какое спорное дело, выражаясь по-современному, из области гражданского
права, то обращаться за разбирательством особенно некуда. Дмитрий Первый задумал ввести в
царстве суды, где всякие дела решались бы быстро и без мздоимства, но это работа долгая, не на
один год. Пока же жители поступали по старинке: в деревне шли за приговором к помещику, в городе
к какому-нибудь уважаемому человеку — епископу или боярину.
Судебные дела Ластик больше всего не любил. Только куда от них денешься. Назвался князем —
полезай в кузов.
А тяжба у купца была вот какая.
У него в лавке из мошны пропала вся дневная выручка, три рубля с двумя копейками, деньги
немалые. Доступ к ним имели только приказчики — те шестеро парней, кого он привел на суд. И
попросил князюшку указать, кто из них вор, кому из них за покражу правую руку рубить.
Ну, это была не штука, на подобных расследованиях Ластик уже успел поднатореть.
Купчине строго сказал:
— Ныне за воровство рук рубить и казнить не велено, государь запретил.
А парням велел встать в ряд.
Медленно прошелся, глядя каждому в глаза, снизу вверх. Прищурится, брэкетом цыкнет, Божьим
Оком на груди сверкнет — и переходит к следующему.
Штирлиц тоже участвовал в психологическом давлении: топорщил перья, угрожающе разевал
клюв.
Каждый из приказчиков, конечно, пугался. Но только один, конопатый, сделался белее простыни,
и подбородок задрожал.
Эге, сказал себе Ластик, но виду не подал. Если торговцу на воришку указать — забьет до смерти,
не поглядит на царский запрет.
— Ну вот что, честнóй купец, — объявил премудрый Ерастий, завершив обход. — Божье Око
узрело, что завтра покраденные деньги к тебе в мошну вернутся, сами по себе. А вора ты боле не ищи
и никого из приказчиков не наказывай.
Купец засомневался:
— А коли не вернутся, тогда так? Ведь три рубля с двумя копейками, шутка ли?
— Не вернутся, тогда снова приходи, — разрешил Ластик и многозначительно посмотрел на
конопатого.
Тот едва заметно кивнул.
— Ррроссия — Брразилия: шесть — ноль! — триумфально возвестил Штирлиц.
А Ластику помечталось: может, если удастся вернуться в свое время, пойти работать сыщиком в
уголовный розыск? Вроде бы есть талант. Опять же наследственность.
Только мечты эти были пустые. Никогда уже не попадет шестиклассник Фандорин в свой лицей с
естественно-математическим уклоном, никогда не переступит порога родной квартиры…
Унибук-то к владельцу так и не вернулся.
Тогда, год назад, Юрка с интересом выслушал про замечательные свойства компьютера, который
он упорно называл ЭВМ, «электронно-вычислительной машиной», пообещал книжку из Шуйского
вытрясти. И сделал всё, что мог.
Нагнал на боярина страху: в Москву велел везти на простой телеге, закованным в железа. Вопреки
собственным правилам, пугал застенком и пытками. Василий Иванович и трясся, и слезы лил, но
унибука не отдал.
Говорил, что полистал волшебну книжицу, ничего в ней не понял и устрашился — порешил ту
невнятную премудрость изничтожить. Жег ее огнем — не сгорела, кинул в Москву-реку — не
потонула, даже не намокла. Тогда велел слугам запечатать книгу в дубовый бочонок с камнями, да
отвезти в Кириллов монастырь, чтоб святые старцы прочли над нею молитву и бросили в Бело-озеро,
где омуты глубоки и подводны токи быстры.
По возвращении в Москву допросили Князевых слуг. Те подтвердили: да, возили они на север
некий малый бочонок и утопили его напротив монастыря.
Государь отрядил на Белое озеро целую экспедицию. Месяц там крюками по дну шарили, но
вернулись ни с чем.
В общем, пропал универсальный компьютер. Бежать стало некуда. Не в колодец же лезть, в
двадцатое мая неизвестно какого года? И тем более не назад в могилу — в 1914 году Ластика тоже
ничего хорошего не ожидало, разве что нож сеньора Дьяболо Дьяболини.
А, может, оно и к лучшему, что нет унибука. Как бы Ластик бросил друга и начатое дело? Да какое
дело!
Шуйского же пришлось выпустить. Даже в ссылку его царь не отправил, как собирался. Ластик сам
выпросил боярину прощение. Конечно, не из-за Василия Ивановича (чтоб ему, идиоту суеверному,
провалиться) — из-за Соломки.
Только о ней подумал — за воротами раздалось конское ржание, стук копыт, грохот колес, зычные
крики «Пади! Пади!»